Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ



Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Иосиф Бродский. Стихотворения и поэмы (основное собрание)

Этот файл -- часть электронного собрания сочинений И. Бродского, содержащая основной корпус стихотворений и поэм. Сюда не вошли (и включены в отдельные файлы): стихотворные переводы Бродского из разных авторов на рус. язык; неоконченная поэма "Столетняя война" с примечаниями Я. Гордина; переводы стихотворений Бродского на англ. язык (самим автором и другими переводчиками); стихотворения, изначально написанные Бродским на англ. языке, и их переводы на русский язык (не автором); неоконченная поэма "История XX века", написанная на английском языке и переведЈнная на русский Е. Финкелем. Представлены (насколько возможно) все опубликованные в бывшем СССР оригинальные стихотворные тексты Бродского. В собрание, возможно, пока не включены некоторые ранние стихи (до 1962?), которые автор позже не захотел публиковать (например, "Земля" и "Баллада о маленьком буксире"), а также неоконченные стихи, наброски, варианты и другие малоизвестные произведения (возможно, они будут еще опубликованы). Тексты подготовлены путЈм сверки и вычитки электронных текстов-источников, издавна находившихся в Сети (предположительно, это были ручные наборы с ранних публикаций или "самиздата"), и OCR по изданиям: "Сочинения Иосифа Бродского", далее "СИБ" (1-е изд. в 4 тт., ред. Г. Ф. Комаров, "Пушкинский фонд", С-Пб., 1994; 2-е изд., тт. 1 и 2, ред. Я. Гордин, 1998); по утверждЈнному Бродским сборнику "Часть речи" (сост. Э. Безносов, М., "Художественная Литература", 1990; далее "ЧР"); и по сборнику "Форма Времени" (сост. В. Уфлянд, "Эридан", Минск, 1992; далее ФВ). При разночтениях пунктуации и мелких исправлениях текста предпочтение отдаЈтся СИБ, с исправлениями по имеющимся томам 2-го издания; при значительных отличиях текста приводятся варианты по др. публикациям или по электронному тексту-исходнику (обозначенному как "неизвестный источник"). Порядок стихотворений следует хронологическому принципу СИБ: в пределах каждого месяца, сезона, года, десятилетия сперва идут точно датированные стихотворения в хронологическом порядке, затем датированные всЈ более и более приближЈнно в алфавитном порядке, т.е. датированные месяцем, сезоном, годом, затем датированные неточно, условно или вовсе не датированные -- также в алфавитном порядке. Датировка следует СИБ: <1990> означает дату первой публикации, 1990? означает приблизительную датировку. Отдельные недатированные ранние стихи, не включенные в СИБ, даются по неизвестным источникам и датированы <?>. В отдельных отмеченных случаях датировка следовала опубликованным на англ. языке при участии Бродского сборникам: "Selected Poems" (1973, далее SP), "Part of Speech" (1980, далее PS), "To Urania" (1988, далее TU) и "So Forth" (1996, далее SF). Примечания к текстам, присутствующие в СИБ, дополнены примечаниями из других публикаций (и, где необходимо, моими текстологическими пояснениями); все примечания атрибутированы. Выделенные в СИБ заглавными буквами или разрядкой слова даны курсивом. С. В. Подготовка текста: Сергей Виницкий. Собрание сочинений И. Бродского находится на Сети по адресу "http://brodsky.da.ru". --------

Неопубликованные ранние стихи

Собраны 26 недатированных ранних стихов, не вошедших в СИБ. Тексты помечены датой "<?>" и даются по электронным источникам, по ФВ, либо по книге: И. Бродский. Стихотворения и поэмы, Нью-Йорк, 1965 (далее "СИП"), в которой они также не датированы. -- С. В. 1957 -- 1962 --------

Воспоминания

Белое небо крутится надо мною. Земля серая тарахтит у меня под ногами. Слева деревья. Справа озеро очередное с каменными берегами, с деревянными берегами. Я вытаскиваю, выдергиваю ноги из болота, и солнышко освещает меня маленькими лучами.1 Полевой сезон пятьдесят восьмого года. Я к Белому морю медленно пробираюсь. Реки текут на север. Ребята бредут -- по пояс -- по рекам. Белая ночь над нами легонько брезжит. Я ищу. Я делаю из себя человека. И вот мы находим, выходим на побережье. Голубоватый ветер до нас уже долетает. Земля переходит в воду с коротким плеском. Я поднимаю руки и голову поднимаю, и море ко мне приходит цветом своим белесым. Кого мы помним, кого мы сейчас забываем, чего мы сто'им, чего мы еще не сто'им; вот мы стоим у моря, и облака проплывают, и наши следы затягиваются водою. <?> 1 В СИП более ранний вариант: после этой строки вставка следующих 8 строк: -- С. В. Полевой сезон пятьдесят восьмого года! Узнаешь: это -- твое начало. Еще живой Добровольский, улыбаясь, идет по городу. В дактилической рифме еще я не разбираюсь. --------

Гладиаторы

Простимся. До встреч в могиле. Близится наше время. Ну, что ж? Мы не победили. Мы умрем на арене. Тем лучше. Не облысеем от женщин, от перепоя. ...А небо над Колизеем такое же голубое, как над родиной нашей, которую зря покинул ради истин, а также ради богатства римлян. Впрочем, нам не обидно. Разве это обида? Просто такая, видно, выпала нам планида... Близится наше время. Люди уже расселись. Мы умрем на арене. Людям хочется зрелищ. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

x x x

Зачем опять меняемся местами, зачем опять, всЈ менее нужна, плывет ко мне московскими мостами посольских переулков тишина? И сызнова полет автомобильный в ночи к полупустым особнякам, как сызмала, о город нелюбимый, к изогнутым и каменным цветам. И веточки невидимо трясутся, да кружится неведомо печаль: унылое и легкое распутство, отчужденности слабая печать. Затем. Затем торопишься пожить. Затем, что это юмор неуместный, затем, что наши головы кружит двадцатый век, безумное спортсменство. Но, переменным воздухом дыша, бесславной маяты не превышая, служи свое, опальная душа, короткие дела не совершая. Меняйся, жизнь. Меняйся хоть извне на дансинги, на Оперу, на воды; заутреней -- на колокол по мне; безумием -- на платную свободу. Ищи, ищи неславного венка, затем, что мы становимся любыми, всЈ менее заносчивы пока и потому всЈ более любимы. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

x x x

И вечный бой. Покой нам только снится. И пусть ничто не потревожит сны. Седая ночь, и дремлющие птицы качаются от синей тишины. И вечный бой. Атаки на рассвете. И пули, разучившиеся петь, кричали нам, что есть еще Бессмертье... ... А мы хотели просто уцелеть. Простите нас. Мы до конца кипели, и мир воспринимали, как бруствер. Сердца рвались, метались и храпели, как лошади, попав под артобстрел. ...Скажите... там... чтоб больше не будили. Пускай ничто не потревожит сны. ...Что из того, что мы не победили, что из того, что не вернулись мы?.. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Критерии

"...с маленькой смертью встреча" (Гарсиа Лорка) Маленькая смерть собаки. Маленькая смерть птицы. Нормальные размеры человеческой смерти. <?> Текст приводится по неизвестному источнику. -- С. В. --------

К садовой ограде

Снег в сумерках кружит, кружит. Под лампочкой дворовой тлеет. В развилке дерева лежит. На ветке сломанной белеет. Не то, чтобы бело-светло. Но кажется (почти волнуя ограду) у ствола нутро появится, кору минуя. По срубленной давно сосне она ту правду изучает, что неспособность к белизне ее от сада отличает. Что белый свет -- внутри него. Но, чуть не трескаясь от стужи, почти не чувствуя того, что снег покрыл ее снаружи. Но все-таки безжизнен вид. Мертвеет озеро пустое. Их только кашель оживит своей подспудной краснотою. 1964 Текст приводится по СИП, где датирован 1964-м годом. -- С. В. --------

x x x

Кто к минувшему глух и к грядущему прост, устремляет свой слух в преждевременный рост. Как земля, как вода под небесною мглой, в каждом чувстве всегда сила жизни с иглой. И невольным объят страхом, вздрогнет, как мышь, тот, в кого ты свой взгляд устремишь, из угла устремишь. Засвети же свечу на краю темноты. Я увидеть хочу то, что чувствуешь ты. В этом доме ночном, где скрывает окно, словно скатерть с пятном, темноты полотно. Ставь на скатерть стакан, чтоб он вдруг не упал, чтоб сквозь стол-истукан, словно соль проступал, незаметный в окне, ослепительный путь -- будто льется вино и вздымается грудь. Ветер, ветер пришел, шелестит у окна, укрывается стол за квадрат полотна, и трепещут цветы у него позади, на краю темноты, словно сердце в груди. И чернильная тьма наступает опять, как движенье ума отметается вспять, и сиянье звезды на латуни осей глушит звуки езды на дистанции всей. <?> Текст приводится по неизвестному источнику. -- С. В. --------

x x x

Мне говорят, что нужно уезжать. Да-да. Благодарю. Я собираюсь. Да-да. Я понимаю. Провожать не следует. Да, я не потеряюсь. Ах, что вы говорите -- дальний путь. Какой-нибудь ближайший полустанок. Ах, нет, не беспокойтесь. Как-нибудь. Я вовсе налегке. Без чемоданов. Да-да. Пора идти. Благодарю. Да-да. Пора. И каждый понимает. Безрадостную зимнюю зарю над родиной деревья поднимают. Все кончено. Не стану возражать. Ладони бы пожать -- и до свиданья. Я выздоровел. Нужно уезжать. Да-да. Благодарю за расставанье. Вези меня по родине, такси. Как будто бы я адрес забываю. В умолкшие поля меня неси. Я, знаешь ли, с отчизны выбываю. Как будто бы я адрес позабыл: к окошку запотевшему приникну и над рекой, которую любил, я расплачусь и лодочника крикну. (Все кончено. Теперь я не спешу. Езжай назад спокойно, ради Бога. Я в небо погляжу и подышу холодным ветром берега другого.) Ну, вот и долгожданный переезд. Кати назад, не чувствуя печали. Когда войдешь на родине в подъезд, я к берегу пологому причалю. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

x x x

Мы незримы будем, чтоб снова в ночь играть, а потом искать в голубом явлении слова ненадежную благодать. До того ли звук осторожен? Для того ли имен драже? Существуем по милости Божьей вопреки словесам ворожей. И светлей неоржавленной стали мимолетный овал волны. Мы вольны различать детали, мы речной тишины полны. Пусть не стали старше и строже и живем на ребре реки, мы покорны милости Божьей крутизне дождей вопреки. <?> Текст приводится по неизвестному источнику. -- С. В. --------

Наступает весна

Дмитрию Бобышеву Пресловутая иголка в не менее достославном стоге, в городском полумраке, полусвете, в городском гаме, плеске и стоне тоненькая песенка смерти. Верхний свет улиц, верхний свет улиц всЈ рисует нам этот город и эту воду, и короткий свист у фасадов узких, вылетающий вверх, вылетающий на свободу. Девочка-память бредет по городу, бренчат в ладони монеты, мертвые листья кружатся выпавшими рублями, над рекламными щитами узкие самолеты взлетают в небо, как городские птицы над железными кораблями. Громадный дождь, дождь широких улиц льется над мартом, как в те дни возвращенья, о которых мы не позабыли. Теперь ты идешь один, идешь один по асфальту, и навстречу тебе летят блестящие автомобили. Вот и жизнь проходит, свет над заливом меркнет, шелестя платьем, тарахтя каблуками, многоименна, и ты остаешься с этим народом, с этим городом и с этим веком, да, один на один, как ты ни есть ребенок. Девочка-память бредет по городу, наступает вечер, льется дождь, и платочек ее хоть выжми, девочка-память стоит у витрин и глядит на бельЈ столетья и безумно свистит этот вечный мотив посредине жизни. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Памяти Феди Добровольского

Мы продолжаем жить. Мы читаем или пишем стихи. Мы разглядываем красивых женщин, улыбающихся миру с обложки иллюстрированных журналов. Мы обдумываем своих друзей, возвращаясь через весь город в полузамерзшем и дрожащем трамвае: мы продолжаем жить. Иногда мы видим деревья, которые черными обнаженными руками поддерживают бесконечный груз неба, или подламываются под грузом неба, напоминающего по ночам землю. Мы видим деревья, лежащие на земле. Мы продолжаем жить. Мы, с которыми ты долго разговаривал о современной живописи, или с которыми пил на углу Невского проспекта пиво, -- редко вспоминаем тебя. И когда вспоминаем, то начинаем жалеть себя, свои сутулые спины, свое отвратительно работающее сердце, начинающее неудобно ерзать в грудной клетке уже после третьего этажа. И приходит в голову, что в один прекрасный день с ним -- с этим сердцем -- приключится какая-нибудь нелепость, и тогда один из нас растянется на восемь тысяч километров к западу от тебя на грязном асфальтированном тротуаре, выронив свои книжки, и последним, что он увидит, будут случайные встревоженные лица, случайная каменная стена дома и повисший на проводах клочок неба, -- неба, опирающегося на те самые деревья, которые мы иногда замечаем.... 1960 Текст приводится по СИП. Датировка по кн. В. Полухиной. -- С. В. --------

Памятник

Поставим памятник в конце длинной городской улицы или в центре широкой городской площади, памятник, который впишется в любой ансамбль, потому что он будет немного конструктивен и очень реалистичен. Поставим памятник, который никому не помешает. У подножия пьедестала мы разобьем клумбу, а если позволят отцы города, -- небольшой сквер, и наши дети будут жмуриться на толстое оранжевое солнце, принимая фигуру на пьедестале за признанного мыслителя, композитора или генерала. У подножия пьедестала -- ручаюсь -- каждое утро будут появляться цветы. Поставим памятник, который никому не помешает. Даже шоферы будут любоваться его величественным силуэтом. В сквере будут устраиваться свидания. Поставим памятник, мимо которого мы будем спешить на работу, около которого будут фотографироваться иностранцы. Ночью мы подсветим его снизу прожекторами. Поставим памятник лжи. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Памятник Пушкину

...И Пушкин падает в голубо- ватый колючий снег Э. Багрицкий. ...И тишина. И более ни слова. И эхо. Да еще усталость. ...Свои стихи доканчивая кровью, они на землю глухо опускались. Потом глядели медленно и нежно. Им было дико, холодно и странно. Над ними наклонялись безнадежно седые доктора и секунданты. Над ними звезды, вздрагивая, пели, над ними останавливались ветры... Пустой бульвар. И пение метели.1 Пустой бульвар. И памятник поэту. Пустой бульвар. И пение метели. И голова опущена устало. ...В такую ночь ворочаться в постели приятней, чем стоять на пьедесталах. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. 1 Вариант следующих двух строк, сообщЈнный по памяти Анной Румшиской: "И одинокий памятник поэту." -- С. В. --------

Песенка

"Пролитую слезу из будущего привезу, вставлю ее в колечко. Будешь глядеть одна, надевай его на безымянный, конечно". "Ах, у других мужья, перстеньки из рыжья, серьги из перламутра. А у меня -- слеза, жидкая бирюза, просыхает под утро". "Носи перстенек, пока виден издалека; потом другой подберется. А надоест хранить, будет что уронить ночью на дно колодца". <?> --------

Песенка о Феде Добровольском

Желтый ветер манчжурский, говорящий высоко о евреях и русских, закопанных в сопку. О, домов двухэтажных тускловатые крыши! О, земля-то всЈ та же. Только небо -- поближе. Только минимум света. Только утлые птицы, словно облачко смерти над землей экспедиций. И глядит на Восток, закрываясь от ветра, черно-белый цветок двадцатого века. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Посвящение Глебу Горбовскому

Уходить из любви в яркий солнечный день, безвозвратно; Слышать шорох травы вдоль газонов, ведущих обратно, В темном облаке дня, в темном вечере зло, полусонно Лай вечерних собак -- сквозь квадратные гнезда газона. Это трудное время. Мы должны пережить, перегнать эти годы, С каждым новым страданьем забывая былые невзгоды, И встречая, как новость, эти раны и боль поминутно, Беспокойно вступая в туманное новое утро. Как стремительна осень в этот год, в этот год путешествий. Вдоль белесого неба, черно-красных умолкших процессий, Мимо голых деревьев ежечасно проносятся листья, Ударяясь в стекло, ударяясь о камень -- мечты урбаниста. Я хочу переждать, перегнать, пережить это время, Новый взгляд за окно, опуская ладонь на колени, И белесое небо, и листья, и полоска заката сквозная, Словно дочь и отец, кто-то раньше уходит, я знаю. Пролетают, летят, ударяются о' землю, падают боком, Пролетают, проносятся листья вдоль запертых окон, ВсЈ, что видно сейчас при угасшем, померкнувшем свете, Эта жизнь, словно дочь и отец, словно дочь и отец, но не хочется смерти. Оживи на земле, нет, не можешь, лежи, так и надо, О, живи на земле, как угодно живи, даже падай, Но придет еще время -- расстанешься с горем и болью, И наступят года без меня с ежедневной любовью. И, кончая в мажоре, в пожаре, в мажоре полета, соскользнув по стеклу, словно платье с плеча, как значок поворота, Оставаясь, как прежде, надолго ль, как прежде, на месте, Не осенней тоской -- ожиданьем зимы, несмолкающей песней. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

x x x

Проходя мимо театра Акимова, голодным взглядом витрины окидывая, выделяя слюну пресную, я замышляю написать пьесу во славу нашей социалистической добродетели, побеждающей на фоне современной мебели. Левую пьесу рукою правой я накропаю довольно скоро, а товарищ Акимов ее поставит, соответственно ее сначала оформив. И я, Боже мой, получу деньги. И все тогда пойдет по-другому. И бороду сбрив, я войду по ступеням в театр... в третий зал гастронома. <?> Текст приводится по неизвестному источнику. -- С. В. --------

Рыбы зимой

Рыбы зимой живут. Рыбы жуют кислород. Рыбы зимой плывут, задевая глазами лед. Туда. Где глубже. Где море. Рыбы. Рыбы. Рыбы. Рыбы плывут зимой. Рыбы хотят выплыть. Рыбы плывут без света. Под солнцем зимним и зыбким. Рыбы плывут от смерти вечным путем рыбьим. Рыбы не льют слезы: упираясь головой в глыбы, в холодной воде мерзнут холодные глаза рыбы. Рыбы всегда молчаливы, ибо они -- безмолвны. Стихи о рыбах, как рыбы, встают поперек горла. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Слава

Над утлой мглой столь кратких поколений, пришедших в мир, как посетивших мир, нет ничего достойней сожалений, чем свет несвоевременных мерил. По городам, поделенным на жадность, он катится, как розовый транзит, о, очень приблизительная жалость в его глазах намеренно скользит. Но снежная Россия поднимает свой утлый дым над крышами имен, как будто он еще не понимает, но всЈ же вскоре осознает он ее полуовальные портреты, ее глаза, а также голоса, к эстетике минувшего столетья анапесты мои соотнеся. В иных домах, над запахами лестниц, над честностью, а также над жульем, мы доживем до аналогий лестных, до сексуальных истин доживем. В иных домах договорим о славе, и в жалости потеющую длань, как в этих скудных комнатах, оставим агностицизма северную дань. Прости, о, Господи, мою витиеватость, неведенье всеобщей правоты среди кругов, овалами чреватых, и столь рациональной простоты. Прости меня -- поэта, человека -- о, кроткий Бог убожества всего, как грешника или как сына века, всего верней -- как пасынка его. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Сонет

Переживи всех. Переживи вновь, словно они -- снег, пляшущий снег снов. Переживи углы. Переживи углом. Перевяжи узлы между добром и злом. Но переживи миг. И переживи век. Переживи крик. Переживи смех. Переживи стих. Переживи всех. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Сонет к Глебу Горбовскому

Мы не пьяны. Мы, кажется, трезвы. И, вероятно, вправду мы поэты, Когда, кропая странные сонеты, Мы говорим со временем на "вы". И вот плоды -- ракеты, киноленты. И вот плоды: велеречивый стих... Рисуй, рисуй, безумное столетье, Твоих солдат, любовников твоих, Смакуй их своевременную славу! Зачем и правда, все-таки, -- неправда, Зачем она испытывает нас... И низкий гений твой переломает ноги, Чтоб осознать в шестидесятый раз Итоги странствований, странные итоги. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Сонет к зеркалу

Не осуждая позднего раскаянья, не искажая истины условной, ты отражаешь Авеля и Каина, как будто отражаешь маски клоуна. Как будто все мы -- только гости поздние, как будто наспех поправляем галстуки, как будто одинаково -- погостами -- покончим мы, разнообразно алчущие. Но, сознавая собственную зыбкость, Ты будешь вновь разглядывать улыбки и различать за мишурою ценность, как за щитом самообмана -- нежность... О, ощути за суетностью цельность и на обычном циферблате -- вечность! <?> --------

Стихи о слепых музыкантах

Слепые блуждают ночью. Ночью намного проще перейти через площадь. Слепые живут наощупь, трогая мир руками, не зная света и тени и ощущая камни: из камня делают стены. За ними живут мужчины. Женщины. Дети. Деньги. Поэтому несокрушимые лучше обойти стены. А музыка -- в них упрется. Музыку поглотят камни. И музыка умрет в них, захватанная руками. Плохо умирать ночью. Плохо умирать наощупь. Так, значит, слепым -- проще... Слепой идет через площадь. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Стук

Свивает осень в листьях эти гнезда. Здесь в листьях осень, стук тепла, плеск веток, дрожь сквозь день, сквозь воздух, завернутые листьями тела птиц горячи. Здесь дождь. Рассвет не портит чужую смерть, ее слова, тот длинный лик, песок великих рек, ты говоришь, да осень. Ночь приходит, повертывая их наискосок к деревьям осени, их гнездам, мокрым лонам, траве. Здесь дождь, здесь ночь. Рассвет приходит с грунтовых аэродромов минувших лет в Якутии. Тех лет повернут лик, да дважды дрожь до смерти твоих друзей, твоих друзей, из гнезд негромко выпавших, их дрожь. Вот на рассвете здесь также дождь, ты тронешь ствол, здесь гнет. Ох, гнезда, гнезда, гнезда. Стук умерших о теплую траву, тебя здесь больше нет. Их нет. В свернувшемся листе сухом, на мху истлевшем теперь в тайге один вот след. О, гнезда, гнезда черные умерших! Гнезда без птиц, гнезда в последний раз так страшен цвет, вас с каждым днем все меньше. Вот впереди, смотри, все меньше нас. Осенний свет свивает эти гнезда. В последний раз шагнешь на задрожавший мост. Смотри, кругом стволы, ступай, пока не поздно услышишь крик из гнезд, услышишь крик из гнезд. <?> Текст приводится по неизвестному источнику. -- С. В. --------

x x x

Теперь я уезжаю из Москвы. Ну, Бог с тобой, нескромное мученье. Так вот они как выглядят, увы, любимые столетия мишени. Ну что ж, стреляй по перемене мест, и салютуй реальностям небурным, хотя бы это просто переезд от сумрака Москвы до Петербурга. Стреляй по жизни, равная судьба, о, даже приблизительно не целься. Вся жизнь моя -- неловкая стрельба по образам политики и секса. ВсЈ кажется, что снова возвратим бесплодность этих выстрелов бесплатных, как некий приз тебе, Москва, о, тир -- все мельницы, танцоры, дипломаты. Теперь я уезжаю из Москвы, с пустым кафе расплачиваюсь щедро. Так вот оно, подумаете вы, бесславие в одЈже разобщенья. А впрочем, не подумаете, нет. Зачем кружил вам облик мой случайный? Но одиноких странствований свет тем легче, чем их логика печальней. Живи, живи, и делайся другим, и, слабые дома сооружая, живи, по временам переезжая, и скупо дорожи недорогим. <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Художник

Он верил в свой череп. Верил. Ему кричали: "Нелепо!" Но падали стены. Череп, Оказывается, был крепок. Он думал: За стенами чисто. Он думал, Что дальше -- просто. ...Он спасся от самоубийства Скверными папиросами. И начал бродить по селам, По шляхам, Желтым и длинным; Он писал для костелов Иуду и Магдалину. И это было искусство. А после, в дорожной пыли Его Чумаки сивоусые Как надо похоронили. Молитвы над ним не читались, Так, Забросали глиной... Но на земле остались Иуды и Магдалины! <?> Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

x x x

Прощай, позабудь и не обессудь. А письма сожги, как мост. Да будет мужественным твой путь, да будет он прям и прост. Да будет во мгле для тебя гореть звездная мишура, да будет надежда ладони греть у твоего костра. Да будут метели, снега, дожди и бешеный рев огня, да будет удач у тебя впереди больше, чем у меня. Да будет могуч и прекрасен бой, гремящий в твоей груди. Я счастлив за тех, которым с тобой, может быть, по пути. 1957 --------

Стихи о принятии мира

Я. Гордину Все это было, было. Все это нас палило. Все это лило, било, вздергивало и мотало, и отнимало силы, и волокло в могилу, и втаскивало на пьедесталы, а потом низвергало, а потом -- забывало, а потом вызывало на поиски разных истин, чтоб начисто заблудиться в жидких кустах амбиций, в дикой грязи простраций, ассоциаций, концепций и -- просто среди эмоций. Но мы научились драться и научились греться у спрятавшегося солнца и до земли добираться без лоцманов, без лоций, но -- главное -- не повторяться. Нам нравится постоянство. Нам нравятся складки жира на шее у нашей мамы, а также -- наша квартира, которая маловата для обитателей храма. Нам нравится распускаться. Нам нравится колоситься. Нам нравится шорох ситца и грохот протуберанца, и, в общем, планета наша, похожая на новобранца, потеющего на марше. 3 декабря 1958 Стихотворение отсутствует во 2-м изд. СИБ. -- С. В. --------

x x x

Еврейское кладбище около Ленинграда. Кривой забор из гнилой фанеры. За кривым забором лежат рядом юристы, торговцы, музыканты, революционеры. Для себя пели. Для себя копили. Для других умирали. Но сначала платили налоги, уважали пристава, и в этом мире, безвыходно материальном, толковали Талмуд, оставаясь идеалистами. Может, видели больше. А, возможно, верили слепо. Но учили детей, чтобы были терпимы и стали упорны. И не сеяли хлеба. Никогда не сеяли хлеба. Просто сами ложились в холодную землю, как зерна. И навек засыпали. А потом -- их землей засыпали, зажигали свечи, и в день Поминовения голодные старики высокими голосами, задыхаясь от голода, кричали об успокоении. И они обретали его. В виде распада материи. Ничего не помня. Ничего не забывая. За кривым забором из гнилой фанеры, в четырех километрах от кольца трамвая. 1958 --------

Петухи

Звезды еще не гасли. Звезды были на месте, когда они просыпались в курятнике на насесте и орали гортанно. ...Тишина умирала, как безмолвие храма с первым звуком хорала. Тишина умирала. Оратаи вставали и скотину в орала запрягали, зевая недовольно и сонно. Это было начало. Приближение солнца это всЈ означало, и оно поднималось над полями, над горами. ...Петухи отправлялись за жемчужными зернами. Им не нравилось просо. Им хотелось получше. Петухи зарывались в навозные кучи. Но зерно находили. Но зерно извлекали и об этом с насеста на рассвете кричали: -- Мы нашли его сами. И очистили сами. Об удаче сообщаем собственными голосами. В этом сиплом хрипении за годами, за веками я вижу материю времени, открытую петухами. 1958 Стихотворение отсутствует во 2-м изд. СИБ. -- С. В. --------

Пилигримы

"Мои мечты и чувства в сотый раз Идут к тебе дорогой пилигримов" В. Шекспир Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета. За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звезды горят над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным, и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. ...И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить ее солдатам. Одобрить ее поэтам. 1958 --------

Стихи под эпиграфом

"То, что дозволено Юпитеру, не дозволено быку..." Каждый пред Богом наг. Жалок, наг и убог. В каждой музыке Бах, В каждом из нас Бог. Ибо вечность -- богам. Бренность -- удел быков... Богово станет нам Сумерками богов. И надо небом рискнуть, И, может быть, невпопад Еще не раз нас распнут И скажут потом: распад. И мы завоем от ран. Потом взалкаем даров... У каждого свой храм. И каждому свой гроб. Юродствуй, воруй, молись! Будь одинок, как перст!.. ...Словно быкам -- хлыст, вечен богам крест. 1958 Текст приводится по СИП. -- С. В. --------

Камни на земле

Эти стихи о том, как лежат на земле камни, простые камни, половина которых не видит солнца, простые камни серого цвета, простые камни,-- камни без эпитафий. Камни, принимающие нашу поступь,1 белые под солнцем, а ночью камни подобны крупным глазам рыбы, камни, перемалывающие нашу поступь,-- вечные жернова вечного хлеба. Камни, принимающие нашу поступь, словно черная вода -- серые камни, камни, украшающие шею самоубийцы, драгоценные камни, отшлифованные благоразумием. Камни, на которых напишут: "свобода". Камни, которыми однажды вымостят дорогу. Камни, из которых построят тюрьмы, или камни, которые останутся неподвижны, словно камни, не вызывающие ассоциаций. Так лежат на земле камни, простые камни, напоминающие затылки, простые камни,-- камни без эпитафий. 1959 Стихотворение отсутствует во 2-м изд. СИБ. -- С. В. 1 В неизв. ист. "понимающие" вместо "принимающие". -- С. В. --------

Лирика

О. Б. Через два года высохнут акации, упадут акции, поднимутся налоги. Через два года увеличится радиация. Через два года. Через два года. Через два года истреплются костюмы, перемелем истины, переменим моды. Через два года износятся юноши. Через два года. Через два года. Через два года поломаю шею, поломаю руки, разобью морду. Через два года мы с тобой поженимся. Через два года. Через два года. 1959 --------

Одиночество

Когда теряет равновесие твое сознание усталое, когда ступеньки этой лестницы уходят из под ног, как палуба, когда плюет на человечество твое ночное одиночество, -- ты можешь размышлять о вечности и сомневаться в непорочности идей, гипотез, восприятия произведения искусства, и -- кстати -- самого зачатия Мадонной сына Иисуса. Но лучше поклоняться данности с глубокими ее могилами, которые потом, за давностью, покажутся такими милыми. Да. Лучше поклоняться данности с короткими ее дорогами, которые потом до странности покажутся тебе широкими, покажутся большими, пыльными, усеянными компромиссами, покажутся большими крыльями, покажутся большими птицами. Да. Лучше поклонятся данности с убогими ее мерилами, которые потом до крайности, послужат для тебя перилами (хотя и не особо чистыми), удерживающими в равновесии твои хромающие истины на этой выщербленной лестнице. 1959 Стихотворение отсутствует во 2-м изд. СИБ. -- С. В. --------

Определение поэзии

памяти Федерико Гарсия Лорки Существует своего рода легенда, что перед расстрелом он увидел, как над головами солдат поднимается солнце. И тогда он произнес: "А все-таки восходит солнце..." Возможно, это было началом стихотворения. Запоминать пейзажи за окнами в комнатах женщин, за окнами в квартирах родственников, за окнами в кабинетах сотрудников. Запоминать пейзажи за могилами единоверцев. Запоминать, как медленно опускается снег, когда нас призывают к любви. Запоминать небо, лежащее на мокром асфальте, когда напоминают о любви к ближнему. Запоминать, как сползающие по стеклу мутные потоки дождя искажают пропорции зданий, когда нам объясняют, что мы должны делать. Запоминать, как над бесприютной землею простирает последние прямые руки крест. Лунной ночью запоминать длинную тень, отброшенную деревом или человеком. Лунной ночью запоминать тяжелые речные волны, блестящие, словно складки поношенных брюк. А на рассвете запоминать белую дорогу, с которой сворачивают конвоиры, запоминать, как восходит солнце над чужими затылками конвоиров. 1959 Стихотворение отсутствует во 2-м изд. СИБ. -- С. В. --------

Стихи об испанце Мигуэле Сервете, еретике, сожженном кальвинистами

Истинные случаи иногда становятся притчами. Ты счел бы все это, вероятно, лишним. Вероятно, сейчас ты испытываешь безразличие. ___ Впрочем, он не испытывает безразличия, ибо от него осталась лишь горсть пепла, смешавшегося с миром, с пыльной дорогой, смешавшегося с ветром, с большим небом, в котором он не находил Бога. Ибо не обращал свой взор к небу. Земля -- она была ему ближе. И он изучал в Сарагоссе право Человека и кровообращение Человека -- в Париже. Да. Он никогда не созерцал Бога ни в себе, ни в небе, ни на иконе, потому что не отрывал взгляда от человека и дороги. Потому что всю жизнь уходил от погони. Сын века -- он уходил от своего века, заворачиваясь в плащ от соглядатаев, голода и снега. Он, изучавший потребность и возможность человека, Человек, изучавший Человека для Человека. Он так и не обратил свой взор к небу, потому что в 1653 году, в Женеве, он сгорел между двумя полюсами века: между ненавистью человека и невежеством человека. 1959 --------

x x x

Лучше всего спалось на Савеловском. В этом полузабытом сержантами тупике Вселенной со спартански жесткого эмпээсовского ложа я видел только одну планету: оранжевую планету циферблата. Голубые вологодские Саваофы, вздыхая, шарили по моим карманам. Потом, уходя, презрительно матерились: "В таком пальте..." Но четыре червонца, четыре червонца с надписями и завитками, -- я знаю сам, где они были, четыре червонца -- билет до Бологого. Это были славные ночи на Савеловском вокзале, ночи, достойные голоса Гомера. Ночи, когда после длительных скитаний разнообразные мысли назначали встречу у длинной колонны Прямой Кишки на широкой площади Желудка. ...Но этой ночью другой займет мое место. Сегодня ночью я не буду спать на Савеловском вокзале. Сегодня ночью я не буду угадывать собственную судьбу по угловатой планете. Сегодня ночью Я Возьму Билет До Бологого. Этой ночью я не буду придумывать белые стихи о вокзале,-- белые, словно бумага для песен... До свиданья, Борис Абрамыч. До свиданья. За слова спасибо. апрель 1960 Стихотворение отсутствует во 2-м изд. СИБ. Борис Абрамыч -- Слуцкий. -- С. В. --------

Книга

"Пришлите мне книгу со счастливым концом..." Назым Хикмет Путешественник, наконец, обретает ночлег. Честняга-блондин расправляется с подлецом. Крестьянин смотрит на деревья и запирает хлев на последней странице книги со счастливым концом. Упоминавшиеся созвездия капают в тишину, в закрытые окна, на смежающиеся ресницы. ...В первой главе деревья молча приникли к окну, и в уснувших больницах больные кричат, как птицы. Иногда романы заканчиваются днем. Ученый открывает окно, закономерность открыв, тот путешественник скрывается за холмом, остальные герои встречаются в обеденный перерыв. Экономика стабилизируется, социолог отбрасывает сомнения. У элегантных баров блестят скромные машины. Войны окончены. Подрастает поколение. Каждая женщина может рассчитывать на мужчину. Блондины излагают разницу между добром и злом. Все деревья -- в полдень -- укрывают крестьянина тенью. Все самолеты благополучно возвращаются на аэродром. Все капитаны отчетливо видят землю. Глупцы умнеют. Лгуны перестают врать. У подлеца, естественно, ничего не вышло. ...Если в первой главе кто-то продолжает орать, то в тридцатой это, разумеется же, не слышно. Сексуальная одержимость и социальный оптимизм, хорошие эпиграфы из вилланделей, сонетов, канцон, полудетективный сюжет, именуемый -- жизнь. ...Пришлите мне эту книгу со счастливым концом! 22 августа 1960, Ленинград Стихотворение отсутствует во 2-м изд. СИБ. -- С. В. --------

Элегия

Издержки духа -- выкрики ума и логика, -- вы равно хороши, когда опять белесая зима бредет в полях безмолвнее души. О чем тогда я думаю один, зачем гляжу ей пристально вослед. На этот раз декабрь предвосхитил ее февральских оттепелей свет. Какие предстоят нам холода. Но, обогреты давностями, мы не помним, как нисходят города на тягостные выдохи зимы. Безумные и злобные поля! Безумна и безмерна тишина их. То не покой, то темная земля об облике ином напоминает. Какой-то ужас в этой белизне. И вижу я, что жизнь идет как вызов бесславию, упавшему извне на эту неосознанную близость. 10 декабря 1960 --------

x x x

Теперь все чаще чувствую усталость, все реже говорю о ней теперь, о, помыслов души моей кустарность, веселая и теплая артель. Каких ты птиц себе изобретаешь, кому их даришь или продаешь, и в современных гнездах обитаешь, и современным голосом поешь? Вернись, душа, и перышко мне вынь! Пускай о славе радио споет нам. Скажи, душа, как выглядела жизнь, как выглядела с птичьего полета? Покуда снег, как из небытия, кружит по незатейливым карнизам, рисуй о смерти, улица моя, а ты, о птица, вскрикивай о жизни. Вот я иду, а где-то ты летишь, уже не слыша сетований наших, вот я живу, а где-то ты кричишь и крыльями взволнованными машешь. 11 декабря 1960 --------

Вальсок

Проснулся я, и нет руки, а было пальцев пять. В моих глазах пошли круги, и я заснул опять. Проснулся я, и нет второй. Опасно долго спать. Но Бог шепнул: глаза закрой, и я заснул опять. Проснулся я, и нету ног, бежит на грудь слеза. Проснулся я: несут венок, и я закрыл глаза. Проснулся я, а я исчез, совсем исчез -- и вот в свою постель смотрю с небес: лежит один живот. Проснулся я, а я -- в раю, при мне -- душа одна. И я из тучки вниз смотрю, а там давно война. 1960 Стихотворение отсутствует во 2-м изд. СИБ. -- С. В. --------

Глаголы

Меня окружают молчаливые глаголы, похожие на чужие головы глаголы, голодные глаголы, голые глаголы, главные глаголы, глухие глаголы. Глаголы без существительных. Глаголы -- просто. Глаголы, которые живут в подвалах, говорят -- в подвалах, рождаются -- в подвалах под несколькими этажами всеобщего оптимизма. Каждое утро они идут на работу, раствор мешают и камни таскают, но, возводя город, возводят не город, а собственному одиночеству памятник воздвигают. И уходя, как уходят в чужую память, мерно ступая от слова к слову, всеми своими тремя временами глаголы однажды восходят на Голгофу. И небо над ними как птица над погостом, и, словно стоя перед запертой дверью, некто стучит, забивая гвозди в прошедшее, в настоящее, в будущее время. Никто не придет, и никто не снимет. Стук молотка вечным ритмом станет. Земли гипербол лежит под ними, как небо метафор плывет над нами! 1960 --------

x x x

Z. K. Лети отсюда, белый мотылек. Я жизнь тебе оставил. Это почесть и знак того, что путь твой недалек. Лети быстрей. О ветре позабочусь. Еще я сам дохну тебе вослед. Несись быстрей над голыми садами. Вперед, родной. Последний мой совет: Будь осторожен там, над проводами. Что ж, я тебе препоручил не весть, а некую настойчивую грезу; должно быть, ты одно из тех существ, мелькавших на полях метемпсихоза. Смотри ж, не попади под колесо и птиц минуй движением обманным. И нарисуй пред ней мое лицо в пустом кафе. И в воздухе туманном. 1960 --------

Описание утра

А. Рутштейну Как вагоны раскачиваются, направо и налево, как кинолента рассвета раскручивается неторопливо, как пригородные трамваи возникают из-за деревьев в горизонтальном пейзаже предместия и залива,-- я все это видел, я посейчас все это вижу: их движенье то же, остановки их -- точно те же, ниже воды и пыльной травы повыше, о, как они катятся по заболоченному побережью в маленький сон в маленький свет природы, из короткой перспективы увеличиваясь, возникая, витиеватые автострады с грузовиками, с грузовиками, с грузовиками. Ты плыви, мой трамвай, ты кораблик, кораблик утлый, никогда да не будет с тобою кораблекрушенья. Пассажиры твои -- обобщЈнные образы утра в современной песенке общественных отношений. Ты плыви. Ты раскачивай фонарики угнетенья в бесконечное утро и короткие жизни, к озаренной патрицианскими светильниками метрополитена реальной улыбке человеческого автоматизма. Увози их маленьких, их неправедных, их справедливых. Пусть останутся краски лишь коричневая да голубая. Соскочить с трамвая и бежать к заливу, бежать к заливу, в горизонтальном пейзаже падая, утопая. 1960 Стихотворение отсутствует во 2-м изд. СИБ. -- С. В. --------

Сад

О, как ты пуст и нем! В осенней полумгле сколь призрачно царит прозрачность сада, Где листья приближаются к земле великим тяготением распада. О, как ты нем! Ужель твоя судьба в моей судьбе угадывает вызов, и гул плодов, покинувших тебя, как гул колоколов, тебе не близок? Великий сад! Даруй моим словам стволов круженье, истины круженье, где я бреду к изогнутым ветвям в паденье листьев, в сумрак вожделенья. О, как дожить до будущей весны твоим стволам, душе моей печальной, когда плоды твои унесены, и только пустота твоя реальна. Нет, уезжать! Пускай когда-нибудь меня влекут громадные вагоны. Мой дольний путь и твой высокий путь -- теперь они тождественно огромны. Прощай, мой сад! Надолго ль?.. Навсегда. Храни в себе молчание рассвета, великий сад, роняющий года на горькую идиллию поэта. 1960 --------

Стрельнинская элегия

Дворцов и замков свет, дворцов и замков, цветник кирпичных роз, зимой расцветших, какой родной пейзаж утрат внезапных, какой прекрасный свист из лет прошедших. Как будто чей-то след, давно знакомый, ты видишь на снегу в стране сонливой, как будто под тобой не брег искомый, а прежняя земля любви крикливой. Как будто я себя и всех забуду, и ты уже ушла, простилась даже, как будто ты ушла совсем отсюда, как будто умерла вдали от пляжа. Ты вдруг вошла навек в электропоезд, увидела на миг закат и крыши, а я еще стою в воде по пояс и дальний гром колес прекрасный слышу. Тебя здесь больше нет. Не будет боле. Забвенья свет в страну тоски и боли слетает вновь на золотую тризну, прекрасный свет над незнакомой жизнью. Все так же фонари во мгле белеют, все тот же теплоход в заливе стынет, кружится новый снег, и козы блеют, как будто эта жизнь тебя не минет. Тебя здесь больше нет, не будет боле, пора и мне из этих мест в дорогу. Забвенья нет. И нет тоски и боли, тебя здесь больше нет -- и слава Богу. Пусть подведут коня -- и ногу в стремя, все та же предо мной златая Стрельна, как будто вновь залив во мгле белеет, и вьется новый снег, и козы блеют. Как будто бы зимой в деревне царской является мне тень любви напрасной, и жизнь опять бежит во мгле январской замерзшею волной на брег прекрасный. 1960 --------

Через два года

Нет, мы не стали глуше или старше, мы говорим слова свои, как прежде, и наши пиджаки темны все так же, и нас не любят женщины все те же. И мы опять играем временами в больших амфитеатрах одиночеств, и те же фонари горят над нами, как восклицательные знаки ночи. Живем прошедшим, словно настоящим, на будущее время не похожим, опять не спим и забываем спящих, и так же дело делаем все то же. Храни, о юмор, юношей веселых в сплошных круговоротах тьмы и света великими для славы и позора и добрыми -- для суетности века. 1960 --------

Песенка

По холмам поднебесья, по дороге неблизкой, возвращаясь без песни из земли италийской, над страной огородов, над родными полями пролетит зимородок и помашет крылами. И с высот Олимпийских, недоступных для галки, там, на склонах альпийских, где желтеют фиалки, -- хоть глаза ее зорки и простор не тревожит, -- видит птичка пригорки, но понять их не может. Между сосен на кручах птица с криком кружится и, замешкавшись в тучах, вновь в отчизну стремится. Помнят только вершины да цветущие маки, что на Монте-Кассино это были поляки. 1960(?) --------

x x x

Л. М. Приходит время сожалений. При полусвете фонарей, при полумраке озарений не узнавать учителей. Так что-то движется меж нами, живет, живет, отговорив, и, побеждая временами, зовет любовников своих. И вся-то жизнь -- биенье сердца, и говор фраз, да плеск вины, и ночь над лодочкою секса по светлой речке тишины. Простимся, позднее творенье моих навязчивых щедрот, побед унылое паренье и утлой нежности полет. О Господи, что движет миром, пока мы слабо говорим, что движет образом немилым и дышит обликом моим. Затем, чтоб с темного газона от унизительных утрат сметать межвременные зерна на победительный асфальт. О, все приходит понемногу и говорит -- живи, живи. Кружи, кружи передо мною безумным навыком любви. Свети на горестный посев, фонарь сегодняшней печали, и пожимай во тьме плечами и сокрушайся обо всех. февраль -- март 1961 --------

x x x

Приходит март. Я сызнова служу. В несчастливом кружении событий изменчивую прелесть нахожу в смешеньи незначительных наитий. Воскресный свет все менее манит бежать ежевечерних откровений, покуда утомительно шумит на улицах мой век полувоенный. Воскресный свет. Все кажется не та, не та толпа, и тягостны поклоны. О, время, послужи, как пустота, часам, идущим в доме Апполона. А мир живет, как старый однодум, и снова что-то страшное бормочет, покуда мы приравниваем ум к пределам и деяниям на ощупь. Как мало на земле я проживу, все занятый невечными делами, и полдни зимние столпятся над столами, как будто я их сызнова зову. Но что-нибудь останется во мне -- в живущем или мертвом человеке -- и вырвется из мира и извне расстанется, свободное навеки. Хвала развязке. Занавес. Конец. Конец. Разъезд. Галантность провожатых, у светлых лестниц к зеркалам прижатых, и лавровый заснеженный венец. март 1961 --------

Три главы

Глава 1 Когда-нибудь, болтливый умник, среди знакомств пройдет зима, когда в Москве от узких улиц сойду когда-нибудь с ума, на шумной родине балтийской среди худой полувесны протарахтят полуботинки по лестнице полувойны, и дверь откроется. О память, смотри, как улица пуста, один асфальт под каблуками, наклон Литейного моста. И в этом ровном полусвете смешенья равных непогод не дай нам Бог кого-то встретить, ужасен будет пешеход. И с криком сдавленным обратно ты сразу бросишься, вослед его шаги и крик в парадном, дома стоят, парадных нет, да город этот ли? Не этот, здесь не поймают, не убьют, сойдут с ума, сведут к поэту, тепло, предательство, приют. Глава 2 Полуапрель и полуслякоть,1 любви, любви полупитья, и одинокость, одинакость над полуправдой бытия, что ж, переменим, переедем, переживем, полудыша, о, никогда ни тем, ни этим не примиренная душа, и все, что менее тоскливо, напоминает желтый лед, и небо Финского залива на невский пригород плывет.2 Уже не суетный, небрежный, любовник брошенный, пижон, забывший скуку побережий и меру времени -- сезон, чего не станет с человеком, грехи не все, дела не все, шумит за дюнами и снегом, шумит за дюнами шоссе, какая разница и разность, и вот -- автобус голубой, глядишь в окно, и безвозвратность все тихо едет за тобой. Глава 3 Ничто не стоит сожалений, люби, люби, а все одно, -- знакомств, любви и поражений нам переставить не дано. И вот весна. Ступать обратно сквозь черно-белые дворы, где на железные ограды ложатся легкие стволы и жизнь проходит в переулках, как обедневшая семья. Летит на цинковые урны и липнет снег небытия. Войди в подъезд неосвещенный и вытри слезы и опять смотри, смотри, как возмущенный Борей все гонит воды вспять. Куда ж идти? Вот ряд оконный, фонарь, парадное, уют, любовь и смерть, слова знакомых, и где-то здесь тебе приют. апрель 1961 1 Ранний вариант (по ФВ): "Апрель, сумятица и кротость" -- С. В. 2 Ранний вариант строфы (по ФВ): -- С. В. как будто более тоскливы чужой и собственной тщеты, вдоль нас и Финского залива стоят рекламные щиты. --------

Гость (поэма)

Глава 1 Друзья мои, ко мне на этот раз. Вот улица с осенними дворцами, но не асфальт, покрытая торцами, друзья мои, вот улица для вас. Здесь бедные любовники, легки, под вечер в парикмахерских толпятся, и сигареты белые дымятся, и белые дрожат воротники. Вот книжный магазин, но небогат любовью, путешествием, стихами, и на балконах звякают стаканы, и занавеси тихо шелестят. Я обращаюсь в слух, я обращаюсь в слух, вот возгласы и платьев шум нарядный, как эти звуки родины приятны и коротко желание услуг. Все жизнь не та, все, кажется, на сердце лежит иной, несовременный груз, и все волнует маленькую грудь в малиновой рубашке фарисейства. Зачем же так. Стихи мои -- добрей. Скорей от этой ругани подстрочной. Вот фонари, под вывеской молочной коричневые крылышки дверей. Вот улица, вот улица, не редкость -- одним концом в коричневую мглу, и рядом детство плачет на углу, а мимо все проносится троллейбус. Когда-нибудь, со временем, пойму, что тоньше, поучительнее даже, что проще и значительней пейзажа не скажет время сердцу моему. Но до сих пор обильностью врагов меня портрет все более заботит. И вот теперь по улице проходит шагами быстрыми любовь. Не мне спешить, не мне бежать вослед и на дорогу сталкивать другого, и жить не так. Но возглас ранних лет опять летит.-- Простите, ради Бога. Постойте же. Вдали Литейный мост. Вы сами видите -- он крыльями разводит. Постойте же. Ко мне приходит гость, из будущего времени приходит. Глава 2 Теперь покурим белых сигарет, друзья мои, и пиджаки наденем, и комнату на семь частей поделим, и каждому достанется портрет. Да, каждому портрет. Друзья, уместно ль заметить вам, вы знаете, друзья, приятеля теперь имею я... Вот комната моя. Из переездов всегда сюда. Родители, семья, а дым отечественный запах не меняет. ...Приятель чем-то вас напоминает... Друзья мои, вот комната моя. Здесь родина. Здесь -- будто без прикрас, здесь -- прошлым днем и нынешним театром, но завтрашний мой день не здесь. О, завтра, друзья мои, вот комната для вас. Вот комната любви, диван, балкон, и вот мой стол -- вот комната искусства. А по торцам грузовики трясутся вдоль вывесок и розовых погон пехотного училища. Приятель идет ко мне по улице моей. Вот комната, не знавшая детей, вот комната родительских кроватей. А что о ней сказать? Не чувствую ее, не чувствую, могу лишь перечислить. Вы знаете... Ах нет... Здесь очень чисто, все это мать, старания ее. Вы знаете, ко мне... Ах, не о том, о комнате с приятелем, с которым... А вот отец, когда он был майором, фотографом он сделался потом. Друзья мои, вот улица и дверь в мой красный дом, вот шорох листьев мелких на площади, где дерево и церковь для тех, кто верит Господу теперь. Друзья мои, вы знаете, дела, друзья мои, вы ставите стаканы, друзья мои, вы знаете -- пора, друзья мои с недолгими стихами. Друзья мои, вы знаете, как странно... Друзья мои, ваш путь обратно прост. Друзья мои, вот гасятся рекламы. Вы знаете, ко мне приходит гость. Глава 3 По улице, по улице, свистя, заглядывая в маленькие окна, и уличные голуби летят и клювами колотятся о стекла. Как шепоты, как шелесты грехов, как занавес, как штора, одинаков, как посвист ножниц, музыка шагов, и улица, как белая бумага. То Гаммельн или снова Петербург, чтоб адресом опять не ошибиться и за углом почувствовать испуг, но за углом висит самоубийца. Ко мне приходит гость, ко мне приходит гость. Гость лестницы единственной на свете, гость совершенных дел и маленьких знакомств, гость юности и злобного бессмертья. Гость белой нищеты и белых сигарет, Гость юмора и шуток непоместных. Гость неотложных горестных карет, вечерних и полуночных арестов. Гость озера обид -- сих маленьких морей. Единый гость и цели и движенья. Гость памяти моей, поэзии моей, великий Гость побед и униженья. Будь гостем, Гость. Я созову друзей (пускай они возвеселятся тоже), -- веселых победительных гостей и на Тебя до ужаса похожих. Вот вам приятель -- Гость. Вот вам приятель -- ложь. Все та же пара рук. Все та же пара глаз. Не завсегдатай -- Гость, но так на вас похож, и только имя у него -- Отказ. Смотрите на него. Разводятся мосты, ракеты, киноленты, переломы... Любите же его. Он -- менее, чем стих, но -- более, чем проповеди злобы. Любите же его. Чем станет человек, когда его столетие возвысит, когда его возьмет двадцатый век -- век маленькой стрельбы и страшных мыслей? Любите же его. Он напрягает мозг и новым взглядом комнату обводит... ...Прощай, мой гость. К тебе приходит Гость. Приходит Гость. Гость Времени приходит. май 1961, Ленинград --------

Памяти Е. А. Баратынского

Поэты пушкинской поры, ребята светские, страдальцы, пока старательны пиры, романы русские стандартны летят, как лист календаря, и как стаканы недопиты, как жизни после декабря так одинаково разбиты. Шуми, шуми, Балтийский лед, неси помещиков обратно. Печален, Господи, их взлет, паденье, кажется, печатно. Ох, каламбур. Календари все липнут к сердцу понемногу, и смерть от родины вдали приходит. Значит, слава Богу, что ради выкрика в толпе минувших лет, минувшей страсти умолкла песня о себе за треть столетия. Но разве о том заботились, любя, о том пеклись вы, ненавидя? О нет, вы помнили себя и поздно поняли, что выйдет на медальоне новых лет на фоне общего портрета, но звонких уст поныне нет на фотографиях столетья. И та свобода хороша, и той стесненности вы рады! Смотри, как видела душа одни великие утраты. Ну, вот и кончились года, затем и прожитые вами, чтоб наши чувства иногда мы звали вашими словами. Поэты пушкинской поры, любимцы горестной столицы, вот ваши светские дары, ребята мертвые, счастливцы. Вы уезжали за моря, вы забывали про дуэли, вы столько чувствовали зря, что умирали, как умели. 19 июня 1961, Якутск --------

Витезслав Незвал

На Карловом мосту ты улыбнешься, переезжая к жизни еженощно вагончиками пражского трамвая, добра не зная, зла не забывая. На Карловом мосту ты снова сходишь и говоришь себе, что снова хочешь пойти туда, где город вечерами тебе в затылок светит фонарями. На Карловом мосту ты снова сходишь, прохожим в лица пристально посмотришь, который час кому-нибудь ответишь, но больше на мосту себя не встретишь. На Карловом мосту себя запомни: тебя уносят утренние кони. Скажи себе, что надо возвратиться, скажи, что уезжаешь за границу. Когда опять на родину вернешься, плывет по Влтаве желтый пароходик. На Карловом мосту ты улыбнешься и крикнешь мне: печаль твоя проходит. Я говорю, а ты меня не слышишь. Не крикнешь, нет, и слова не напишешь, ты мертвых глаз теперь не поднимаешь и мой, живой, язык не понимаешь. На Карловом мосту -- другие лица. Смотри, как жизнь, что без тебя продлится, бормочет вновь, спешит за часом час... Как смерть, что продолжается без нас. 29 июня 1961, Якутия --------

x x x

Уезжай, уезжай, уезжай, так немного себе остается, в теплой чашке смертей помешай эту горечь и голод, и солнце. Что с ней станет, с любовью к тебе, ничего, все дольешь, не устанешь, ничего не оставишь судьбе, слишком хочется пить в Казахстане. Так далеко, как хватит ума не понять, так хотя бы запомнить, уезжай за слова, за дома, за великие спины знакомых. В первый раз, в этот раз, в сотый раз сожалея о будущем, реже понимая, что каждый из нас остается на свете все тем же человеком, который привык, поездами себя побеждая, по земле разноситься, как крик, навсегда в темноте пропадая. 29 июня 1961 --------

Петербургский роман (поэма в трех частях)

Часть 1. Утро и вечер Глава 1 Анатолию Найману Забудь себя и ненадолго кирпич облупленных казарм, когда поедешь втихомолку на Николаевский вокзал, когда немногое отринешь, скользя в машине вдоль реки, смотри в блестящие витрины на голубые пиджаки. Но много сломанных иголок на платье времени сгубя, хотя бы собственных знакомых любить, как самого себя. Ну, вот и хлеб для аналогий, пока в такси рюкзак и ты. Храни вас Боже, Анатолий, значок короткой суеты воткните в узкую петлицу, и посреди зеркальных рам скользить к ногам, склоняться к лицам и все любить по вечерам. Глава 2 Разъезжей улицы развязность, торцы, прилавки, кутерьма, ее купеческая праздность, ее доходные дома. А все равно тебе приятно, друзей стрельбы переживя, на полстолетия обратно сюда перевезти себя, и головою поумневшей, не замечающей меня, склонись до смерти перед спешкой и злобой нынешнего дня. Скорее с Лиговки на Невский, где магазины через дверь, где так легко с Комиссаржевской ты разминулся бы теперь. Всего страшней для человека стоять с поникшей головой и ждать автобуса и века на опустевшей мостовой. Глава 3 (письмо) Как вдоль коричневой казармы, в решетку темную гляжу, когда на узкие каналы из тех парадных выхожу, как все равны тебе делами, чугун ограды не нужней, но всЈ понятней вечерами и всЈ страшней, и всЈ страшней. Любимый мой, куда я денусь, но говорю -- живи, живи, живи все так и нашу бедность стирай с земли, как пот любви. Пойми, пойми, что все мешает, что век кричит и нет мне сил, когда столетье разобщает, хотя б все менее просил. Храни тебя, любимый, Боже, вернись когда-нибудь домой, жалей себя все больше, больше, любимый мой, любимый мой. Глава 4 Я уезжаю, уезжаю, опять мы дурно говорим, опять упасть себе мешаю пред чешским именем твоим, благословляй громадный поезд, великих тамбуров окно, в котором, вылезши по пояс, кричит буфетное вино, о, чьи улыбки на колени встают в нагревшихся купе, и горький грохот удаленья опять мерещится судьбе. Людмила, Боже мой, как странно, что вечной полевой порой, из петербургского романа уже несчастливый герой, любовник брошенный, небрежный, но прежний, Господи, на вид, я плачу где-то на Разъезжей, а рядом Лиговка шумит. Глава 5 Моста Литейного склоненность, ремонт троллейбусных путей, круженье набережных сонных, как склонность набожных людей твердить одну и ту же фразу, таков ли шум ночной Невы, гонимой льдинами на Пасху меж Малоохтенской травы, когда, склонясь через ограду, глядит в нее худой апрель, блестит вода, и вечно рядом плывет мертвец Мазереель, и, как всегда в двадцатом веке, звучит далекая стрельба, и где-то ловит человека его безумная судьба, там, за рекой среди деревьев, все плещет память о гранит, шумит Нева и льдины вертит и тяжко души леденит. Глава 6 Е. В. Прощай, Васильевский опрятный, огни полночные туши, гони троллейбусы обратно и новых юношей страши, дохнув в уверенную юность водой, обилием больниц, безумной правильностью улиц, безумной каменностью лиц. Прощай, не стоит возвращаться, найдя в замужестве одно -- навек на острове остаться среди заводов и кино. И гости машут пиджаками далеко за полночь в дверях, легко мы стали чужаками, друзей меж линий растеряв. Мосты за мною поднимая, в толпе фаллических столбов прощай, любовь моя немая, моя знакомая -- любовь. Глава 7 Меж Пестеля и Маяковской стоит шестиэтажный дом. Когда-то юный Мережковский и Гиппиус прожили в нем два года этого столетья. Теперь на третьем этаже живет герой, и время вертит свой циферблат в его душе. Когда в Москве в петлицу воткнут и в площадей неловкий толк на полстолетия изогнут Лубянки каменный цветок, а Петербург средины века, адмиралтейскому кусту послав привет, с Дзержинской съехал почти к Литейному мосту, и по Гороховой троллейбус не привезет уже к судьбе. Литейный, бежевая крепость, подъезд четвертый кгб. Главы 8 -- 9 Окно вдоль неба в переплетах, между шагами тишина, железной сеткою пролетов ступень бетонная сильна. Меж ваших тайн, меж узких дырок на ваших лицах, господа, (from time to time, my sweet, my dear, I left your heaven), иногда как будто крылышки Дедала всЈ машут ваши голоса, по временам я покидала, мой милый, ваши небеса, уже российская пристрастность на ваши трудные дела -- хвала тебе, госбезопасность, людскому разуму хула. По этим лестницам меж комнат, свое столетие терпя, о только помнить, только помнить не эти комнаты -- себя. Но там неловкая природа, твои великие корма, твои дома, как терема, и в слугах ходит полнарода. Не то страшит меня, что в полночь, героя в полночь увезут, что миром правит сволочь, сволочь. Но сходит жизнь в неправый суд, в тоску, в смятение, в ракеты, в починку маленьких пружин и оставляет человека на новой улице чужим. Нельзя мне более. В романе не я, а город мой герой, так человек в зеркальной раме стоит вечернею порой и оправляет ворот смятый, скользит ладонью вдоль седин и едет в маленький театр, где будет сызнова один. Глава 10 Не так приятны перемены, как наши хлопоты при них, знакомых круглые колени и возникающий на миг короткий запах злого смысла твоих обыденных забот, и стрелки крутятся не быстро, и время делает аборт любовям к ближнему, любовям к самим себе, твердя: терпи, кричи теперь, покуда больно, потом кого-нибудь люби. Да. Перемены все же мука, но вся награда за труды, когда под сердцем Петербурга такие вырастут плоды, как наши собранные жизни, и в этом брошенном дому все угасающие мысли к себе все ближе самому. Часть II. Времена года Глава 11 Хлопки сентябрьских парадных, свеченье мокрых фонарей. Смотри: осенние утраты даров осенних тяжелей, И льется свет по переулкам, и палец родственной души все пишет в воздухе фигуры, полуодевшие плащи, висит над скомканным газоном в обрывках утренних газет вся жизнь, не более сезона, и дождь шумит тебе в ответ: не стоит сна, не стоит скуки, по капле света и тепла лови, лови в пустые руки и в сутки совершай дела, из незнакомой подворотни, прижавшись к цинковой трубе, смотри на мокрое барокко и снова думай о себе. Глава 12 На всем, на всем лежит поспешность, на тарахтящих башмаках, на недоверчивых усмешках, на полуискренних стихах. Увы, на искренних. В разрывах все чаще кажутся милы любви и злости торопливой непоправимые дары. Так все хвала тебе, поспешность, суди, не спрашивай, губи, когда почувствуешь уместность самоуверенной любви, самоуверенной печали, улыбок, брошенных вослед, -- несвоевременной печати неоткровенных наших лет, но раз в году умолкший голос негромко выкрикнет -- пиши, по временам сквозь горький холод, живя по-прежнему, спеши. Глава 13 Уходишь осенью обратно, шумит река вослед, вослед, мерцанье желтое парадных и в них шаги минувших лет. Наверх по лестнице непрочной, звонок и после тишина, войди в квартиру, этой ночью увидишь реку из окна. Поймешь, быть может, на мгновенье, густую штору теребя, во тьме великое стремленье нести куда-нибудь себя, где двести лет, не уставая, все плачет хор океанид, за все мосты над островами, за их васильевский гранит, и перед этою стеною себя на крике оборви и повернись к окну спиною, и ненадолго оживи. Глава 14 О, Петербург, средины века все будто минули давно, но, озаряя посвист ветра, о, Петербург, мое окно горит уже четыре ночи, четыре года говорит, письмом четырнадцатой почты в главе тринадцатой горит. О, Петербург, твои карманы и белизна твоих манжет, романы в письмах не романы, но только в подписи сюжет, но только уровень погоста с рекой на Волковом горбе, но только зимние знакомства дороже вчетверо тебе, на обедневшее семейство взирая, светят до утра прожектора Адмиралтейства и императора Петра. Глава 15 Зима качает светофоры пустыми крылышками вьюг, с Преображенского собора сдувая колокольный звук. И торопливые фигурки бормочут -- Господи, прости, и в занесенном переулке стоит блестящее такси, но в том же самом переулке среди сугробов и морен легко зимою в Петербурге прожить себе без перемен, пока рисует подоконник на желтых краешках газет непопулярный треугольник любви, обыденности, бед, и лишь Нева неугомонно к заливу гонит облака, дворцы, прохожих и колонны и горький вымысел стиха. Глава 16 По сопкам сызнова, по сопкам, и радиометр трещит, и поднимает невысоко нас на себе Алданский щит. На нем и с ним. Мои резоны, как ваши рифмы, на виду, таков наш хлеб: ходьба сезона, четыре месяца в году. По сопкам сызнова, по склонам, тайга, кружащая вокруг, не зеленей твоих вагонов, экспресс Хабаровск -- Петербург. Вот характерный строй метафор людей, бредущих по тайге, о, база, лагерь или табор, и ходит смерть невдалеке. Алеко, господи, Алеко, ты только выберись живым. Алдан, двадцатое столетье, хвала сезонам полевым. Глава 17 Прости волнение и горечь в моих словах, прости меня, я не участник ваших сборищ, и, как всегда, день ото дня я буду чувствовать иное волненье, горечь, но не ту. Овладевающее мною зимой в Таврическом саду пинает снег и видит -- листья, четыре времени в году, четыре времени для жизни, а только гибнешь на лету в каком-то пятом измереньи, растает снег, не долетев, в каком-то странном изумленьи поля умолкнут, опустев, утихнут уличные звуки, настанет Пауза, а я твержу на лестнице от скуки: прости меня, любовь моя. Глава 18 Трещала печь, героя пальцы опять лежали на окне, обои "Северные Альпы", портрет прабабки на стене, в трельяж и в зеркало второе всмотритесь пристальней, и вы увидите портрет героя на фоне мчащейся Невы, внимать желаниям нетвердым и все быстрей, и все быстрей себе наматывать на горло все ожерелье фонарей, о, в этой комнате наскучит, герой угрюмо повторял, и за стеной худую участь, бренча, утраивал рояль, да, в этой комнате усталой из-за дверей лови, лови все эти юные удары по нелюбви, по нелюбви. Глава 19 Апрель, апрель, беги и кашляй, роняй себя из теплых рук, над Петропавловскою башней смыкает время узкий круг, нет, нет. Останется хоть что-то, хотя бы ты, апрельский свет, хотя бы ты, моя работа. Ни пяди нет, ни пяди нет, ни пяди нет и нету цели, движенье вбок, чего скрывать, и так оно на самом деле, и как звучит оно -- плевать. Один -- Таврическим ли садом, один -- по Пестеля домой, один -- башкой, руками, задом, ногами. Стенка. Боже мой. Такси, собор. Не понимаю. Дом офицеров, майский бал. Отпой себя в начале мая, куда я, Господи, попал. Глава 20 Так остановишься в испуге на незеленых островах, так остаешься в Петербурге на государственных правах, нет, на словах, словах романа, а не ногами на траве и на асфальте -- из кармана достанешь жизнь в любой главе. И, может быть, живут герои, идут по улицам твоим, и облака над головою плывя им говорят: Творим одной рукою человека, хотя бы так, в карандаше, хотя б на день, как на три века, великий мир в его душе. Часть III. Свет Глава 21 (Романс) Весна, весна, приходят люди к пустой реке, шумит гранит, течет река, кого ты судишь, скажи, кто прав, река твердит, гудит буксир за Летним садом, скрипит асфальт, шумит трава, каналов блеск и плеск канавок, и все одна, одна строфа: течет Нева к пустому лету, кружа мосты с тоски, с тоски, пройдешь и ты, и без ответа оставишь ты вопрос реки, каналов плеск и треск канатов, и жизнь моя полна, полна, пустых домов, мостов горбатых, разжатых рек волна темна, разжатых рек, квартир и поля, такси скользят, глаза скользят, разжатых рук любви и горя, разжатых рук, путей назад. Глава 22 Отъезд. Вот памятник неровный любови, памятник себе, вокзал, я брошенный любовник, я твой с колесами в судьбе. Скажи, куда я выезжаю из этих плачущихся лет, мелькнет в окне страна чужая, махнет деревьями вослед. Река, и памятник, и крепость -- все видишь сызнова во сне, и по Морской летит троллейбус с любовью в запертом окне. И нет на родину возврата, одни страдания верны, за петербургские ограды обиды как-нибудь верни. Ты все раздашь на зимних скамьях по незнакомым городам и скормишь собранные камни летейским жадным воробьям. Глава 23 К намокшим вывескам свисая, листва легка, листва легка, над Мойкой серые фасады клубятся, словно облака, твой день бежит меж вечных хлопот, асфальта шорох деловой, свистя под нос, под шум и грохот, съезжает осень с Моховой, взгляни ей вслед и, если хочешь, скажи себе -- печаль бедна, о, как ты искренне уходишь, оставив только имена судьбе, судьбе или картине, но меж тобой, бредущей вслед, и между пальцами моими все больше воздуха и лет, продли шаги, продли страданья, пока кружится голова и обрываются желанья в душе, как новая листва. Глава 24 Смеркалось, ветер, утихая, спешил к Литейному мосту, из переулков увлекая окурки, пыльную листву. Вдали по площади покатой съезжали два грузовика, с последним отсветом заката сбивались в кучу облака. Гремел трамвай по Миллионной, и за версту его слыхал минувший день в густых колоннах, легко вздыхая, утихал. Смеркалось. В комнате героя трещала печь и свет серел, безмолвно в зеркало сырое герой все пристальней смотрел. Проходит жизнь моя, он думал, темнеет свет, сереет свет, находишь боль, находишь юмор, каким ты стал за столько лет. Глава 25 Сползает свет по длинным стеклам, с намокших стен к ногам скользя, о, чьи глаза в тебя так смотрят, наверно, зеркала глаза. Он думал -- облики случайней догадок жутких вечеров, проходит жизнь моя, печальней не скажешь слов, не скажешь слов. Теперь ты чувствуешь, как странно понять, что суть в твоей судьбе и суть несвязного романа проходит жизнь сказать тебе. И ночь сдвигает коридоры и громко говорит -- не верь, в пустую комнату героя толчком распахивая дверь. И возникает на пороге пришелец, памятник, венец в конце любви, в конце дороги, немого времени гонец. Глава 26 И вновь знакомый переулок белел обрывками газет, торцы заученных прогулок, толкуй о родине, сосед, толкуй о чем-нибудь недавнем, любимом в нынешние дни, тверди о чем-нибудь недальнем, о смерти издали шепни, заметь, заметь -- одно и то же мы говорим так много лет, бежит полуночный прохожий, спешит за временем вослед, горит окно, а ты все плачешь и жмешься к черному стеклу, кого ты судишь, что ты платишь, река все плещет на углу. Пред ним торцы, вода и бревна, фасадов трещины пред ним, он ускоряет шаг неровный, ничем как будто не гоним. Глава 27 Гоним. Пролетами Пассажа, свистками, криками ворон, густыми взмахами фасадов, толпой фаллических колонн. Гоним. Ты движешься в испуге к Неве. Я снова говорю: я снова вижу в Петербурге фигуру вечную твою. Гоним столетьями гонений, от смерти всюду в двух шагах, теперь здороваюсь, Евгений, с тобой на этих берегах. Река и улица вдохнули любовь в потертые дома, в тома дневной литературы догадок вечного ума. Гоним, но все-таки не изгнан, один -- сквозь тарахтящий век вдоль водостоков и карнизов живой и мертвый человек. Глава 28 Зимою холоден Елагин. Полотна узких облаков висят, как согнутые флаги, в подковах цинковых мостков, и мертвым лыжником с обрыва скользит непрожитая жизнь, и белый конь бежит к заливу, вминая снег, кто дышит вниз, чьи пальцы согнуты в кармане, тепло, спасибо и за то, да кто же он, герой романа в холодном драповом пальто, он смотрит вниз, какой-то праздник в его уме жужжит, жужжит, не мертвый лыжник -- мертвый всадник у ног его теперь лежит. Он ни при чем, здесь всадник мертвый, коня белеющего бег и облака. К подковам мерзлым все липнет снег, все липнет снег. Глава 29 Канал туманный Грибоедов, сквозь двести лет шуршит вода, немного в мире переехав, приходишь сызнова сюда. Со всем когда-нибудь сживешься в кругу обидчивых харит, к ограде счастливо прижмешься, и вечер воду озарит. Канал ботинок твой окатит и где-то около Невы плеснет водой зеленоватой, -- мой Бог, неужто это вы. А это ты. В канале старом ты столько лет плывешь уже, канатов треск и плеск каналов и улиц свет в твоей душе. И боль в душе. Вот два столетья. И улиц свет. И боль в груди. И ты живешь один на свете, и только город впереди. Глава 30 Смотри, смотри, приходит полдень, чей свет теплей, чей свет серей всего, что ты опять не понял на шумной родине своей. Глава последняя, ты встанешь, в последний раз в своем лице сменив усталость, жизнь поставишь, как будто рифму, на конце. А век в лицо тебе смеется и вдаль бежит сквозь треск идей. Смотри, одно и остается -- цепляться снова за людей, за их любовь, за свет и низость, за свет и боль, за долгий крик, пока из мертвых лет, как вызов, летят слова -- за них, за них. Я прохожу сквозь вечный город, дома твердят: река, держись, шумит листва, в громадном хоре я говорю тебе: все жизнь. первая половина 1961, Ленинград --------

Июльское интермеццо (цикл из 9 стихов)

Следующие 9 стихотворений входят в цикл "Июльское интермеццо", в СИБ пронумерованные 1, 2, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10. -- С. В. 1961 --------

В письме на юг

Г. Гинзбургу-Воскову Ты уехал на юг, а здесь настали теплые дни, нагревается мост, ровно плещет вода, пыль витает, я теперь прохожу в переулке, всЈ в тени, всЈ в тени, всЈ в тени, и вблизи надо мной твой пустой самолет пролетает. Господи, я говорю, помоги, помоги ему, я дурной человек, но ты помоги, я пойду, я пойду прощусь, Господи, я боюсь за него, нужно помочь, я ладонь подниму, самолет летит, Господи, помоги, я боюсь. Так боюсь за себя. Настали теплые дни, так тепло, пригородные пляжи, желтые паруса посреди залива, теплый лязг трамваев, воздух в листьях, на той стороне светло, я прохожу в тени, вижу воду, почти счастливый. Из распахнутых окон телефоны звенят, и квартиры шумят, и деревья листвой полны, солнце светит в дали, солнце светит в горах -- над ним, в этом городе вновь настали теплые дни. Помоги мне не быть, помоги мне не быть здесь одним. Пробегай, пробегай, ты любовник, и здесь тебя ждут, вдоль решеток канала пробегай, задевая рукой гранит, ровно плещет вода, на балконах цветы цветут, вот горячей листвой над каналом каштан шумит. С каждым днем за спиной всЈ плотней закрываются окна оставленных лет, кто-то смотрит вослед -- за стеклом, все глядит холодней, впереди, кроме улиц твоих, никого, ничего уже нет, как поверить, что ты проживешь еще столько же дней. Потому-то все чаще, все чаще ты смотришь назад, значит, жизнь -- только утренний свет, только сердца уверенный стук; только горы стоят, только горы стоят в твоих белых глазах, это страшно узнать -- никогда не вернешься на Юг. Прощайте, горы. Что я прожил, что помню, что знаю на час, никогда не узнаю, но если приходит, приходит пора уходить, никогда не забуду, и вы не забудьте, что сверху я видел вас, а теперь здесь другой, я уже не вернусь, постарайтесь простить. Горы, горы мои. Навсегда белый свет, белый снег, белый свет, до последнего часа в душе, в ходе мертвых имен, вечных белых вершин над долинами минувших лет, словно тысячи рек на свиданьи у вечных времен. Словно тысячи рек умолкают на миг, умолкают на миг, на мгновение вдруг, я запомню себя, там, в горах, посреди ослепительных стен, там, внизу, человек, это я говорю в моих письмах на Юг: добрый день, моя смерть, добрый день, добрый день, добрый день. июнь 1961 --------

x x x

Э. Т. Люби проездом родину друзей. На станциях батоны покупая, о прожитом бездумно пожалей, к вагонному окошку прилипая. Все тот же вальс в провинции звучит, летит, летит в белесые колонны, весна друзей по-прежнему молчит, блондинкам улыбаясь благосклонно. Отходят поезда от городов, приходит моментальное забвенье, десятилетья искренних трудов, но вечного, увы, неоткровенья. Да что там жизнь! Под перестук колес взбредет на ум печальная догадка, что новый недоверчивый вопрос когда-нибудь их вызовет обратно. Так, поезжай. Куда? Куда-нибудь, скажи себе: с несчастьями дружу я. Гляди в окно и о себе забудь. Жалей проездом родину чужую. 1961 --------

x x x

Воротишься на родину. Ну что ж. Гляди вокруг, кому еще ты нужен, кому теперь в друзья ты попадешь? Воротишься, купи себе на ужин какого-нибудь сладкого вина, смотри в окно и думай понемногу: во всем твоя одна, твоя вина, и хорошо. Спасибо. Слава Богу. Как хорошо, что некого винить, как хорошо, что ты никем не связан, как хорошо, что до смерти любить тебя никто на свете не обязан. Как хорошо, что никогда во тьму ничья рука тебя не провожала, как хорошо на свете одному идти пешком с шумящего вокзала. Как хорошо, на родину спеша, поймать себя в словах неоткровенных и вдруг понять, как медленно душа заботится о новых переменах. 1961 --------

Пьеса с двумя паузами для сакс-баритона

Металлический зов в полночь слетает с Петропавловского собора, из распахнутых окон в переулках мелодически звякают деревянные часы комнат, в радиоприемниках звучат гимны. Все стихает. Ровный шепот девушек в подворотнях стихает, и любовники в июле спокойны. Изредка проезжает машина. Ты стоишь на мосту и слышишь, как стихает, и меркнет, и гаснет целый город. Ночь приносит из теплого темно-синего мрака желтые квадратики окон и мерцанье канала. Играй, играй, Диззи Гиллеспи, Джерри Маллиган и Ширинг, Ширинг, в белых платьях, все вы там в белых платьях и в белых рубахах на сорок второй и семьдесят второй улице, там, за темным океаном, среди деревьев, над которыми с зажженными бортовыми огнями летят самолеты, за океаном. Хороший стиль, хороший стиль в этот вечер, Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой, что там вытворяет Джерри, баритон и скука и так одиноко, Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой, звук выписывает эллипсоид так далеко за океаном, и если теперь черный Гарнер колотит руками по черно-белому ряду, все становится понятным. Эррол! Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой, какой ударник у старого Монка и так далеко, за океаном, Боже мой, Боже мой, Боже мой, это какая-то охота за любовью, все расхватано, но идет охота, Боже мой, Боже мой, это какая-то погоня за нами, погоня за нами, Боже мой, кто это болтает со смертью, выходя на улицу, сегодня утром. Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой, ты бежишь по улице, так пустынно, никакого шума, только в подворотнях, в подъездах, на перекрестках, в парадных, в подворотнях говорят друг с другом, и на запертых фасадах прочитанные газеты оскаливают заголовки. Все любовники в июле так спокойны, спокойны, спокойны. 1961 --------

Романс

Ах, улыбнись, ах, улыбнись вослед, взмахни рукой, недалеко, за цинковой рекой. Ах, улыбнись в оставленных домах, я различу на улицах твой взмах. Недалеко, за цинковой рекой, где стекла дребезжат наперебой, и в полдень нагреваются мосты, тебе уже не покупать цветы. Ах, улыбнись в оставленных домах, где ты живешь средь вороха бумаг и запаха увянувших цветов, мне не найти оставленных следов. Я различу на улицах твой взмах, как хорошо в оставленных домах любить других и находить других, из комнат, бесконечно дорогих, любовью умолкающей дыша, навек уйти, куда-нибудь спеша. Ах, улыбнись, ах, улыбнись вослед, взмахни рукой, когда на миг все люди замолчат, недалеко за цинковой рекой твои шаги на целый мир звучат. Останься на нагревшемся мосту, роняй цветы в ночную пустоту, когда река, блестя из пустоты, всю ночь несет в Голландию цветы. 1961 --------

Современная песня

Человек приходит к развалинам снова и снова, он был здесь позавчера и вчера и появится завтра, его привлекают развалины. Он говорит: Постепенно, постепенно научишься многим вещам, очень многим, научишься выбирать из груды битого щебня свои будильники и обгоревшие корешки альбомов, привыкнешь приходить сюда ежедневно, привыкнешь, что развалины существуют, с этой мыслью сживешься. Начинает порою казаться -- так и надо, начинает порою казаться, что всему научился, и теперь ты легко говоришь на улице с незнакомым ребенком и все объясняешь. Так и надо. Человек приходит к развалинам снова, всякий раз, когда снова он хочет любить, когда снова заводит будильник. Нам, людям нормальным, и в голову не приходит, как это можно вернуться домой и найти вместо дома -- развалины. Нет, мы не знаем, как это можно потерять и ноги, и руки под поездом или трамваем -- все это доходит до нас -- слава Богу -- в виде горестных слухов, между тем это и есть необходимый процент несчастий, это -- роза несчастий. Человек приходит к развалинам снова, долго тычется палкой среди мокрых обоев и щебня, нагибается, поднимает и смотрит. Кто-то строит дома, кто-то вечно их разрушает, кто-то снова их строит, изобилие городов наполняет нас всех оптимизмом. Человек на развалинах поднял и смотрит, эти люди обычно не плачут. Даже сидя в гостях у -- слава Богу -- целых знакомых, неодобрительно смотрят на столбики фотоальбомов. "В наши дни, -- так они говорят, -- не стоит заводить фотографий". Можно много построить и столько же можно разрушить и снова построить. Ничего нет страшней, чем развалины в сердце, ничего нет страшнее развалин, на которые падает дождь и мимо которых проносятся новые автомобили, по которым, как призраки, бродят люди с разбитым сердцем и дети в беретах, ничего нет страшнее развалин, которые перестают казаться метафорой и становятся тем, чем они были когда-то: домами. 1961 --------

Июльское интермеццо

Девушки, которых мы обнимали, с которыми мы спали, приятели, с которыми мы пили, родственники, которые нас кормили и все покупали, братья и сестры, которых мы так любили, знакомые, случайные соседи этажом выше, наши однокашники, наши учителя, -- да, все вместе, -- почему я их больше не вижу, куда они все исчезли. Приближается осень, какая по счету, приближается осень, новая осень незнакомо шумит в листьях, вот опять предо мною проезжают, проходят ночью, в белом свете дня красные, неизвестные мне лица. Неужели все они мертвы, неужели это правда, каждый, который любил меня, обнимал, так смеялся, неужели я не услышу издали крик брата, неужели они ушли, а я остался. Здесь, один, между старых и новых улиц, прохожу один, никого не встречаю больше, мне нельзя входить, чистеньких лестниц узость и чужие квартиры звонят над моей болью. Ну, звени, звени, новая жизнь, над моим плачем, к новым, каким по счету, любовям привыкать, к потерям, к незнакомым лицам, к чужому шуму и к новым платьям, ну, звени, звени, закрывай предо мною двери. Ну, шуми надо мной, своим новым, широким флангом, тарахти подо мной, отражай мою тень своим камнем твердым, светлым камнем своим маячь из мрака, оставляя меня, оставляя меня моим мертвым. 1961 --------

Августовские любовники

Августовские любовники, августовские любовники проходят с цветами, невидимые зовы парадных их влекут, августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами мелькают на перекрестках, исчезают в переулках, по площади бегут. Августовские любовники в вечернем воздухе чертят красно-белые линии рубашек, своих цветов, распахнутые окна между черными парадными светят, и они всЈ идут, всЈ бегут на какой-то зов. Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город, вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто, в узеньких переулках торопливо звонят соборы, возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто. Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами, голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш, вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами, никогда ни с кем, это ты себе говоришь. Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью, с юной плотью входящей, всходящей на новый круг, отдавая себя с новым криком и с новой кровью, отдавая себя, выпуская цветы из рук. Новый вечер шумит, что никто не вернется, над новой жизнью,1 что никто не пройдет под балконом твоим к тебе, и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе. 1961 1 Слово "что" пропущено в СИБ. -- С. В. --------

Проплывают облака

Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение, над сумеречными деревьями звенящие, звенящие голоса, в сумеречном воздухе пропадающие, затихающие постепенно, в сумеречном воздухе исчезающие небеса? Блестящие нити дождя переплетаются среди деревьев и негромко шумят, и негромко шумят в белесой траве. Слышишь ли ты голоса, видишь ли ты волосы с красными гребнями, маленькие ладони, поднятые к мокрой листве? "Проплывают облака, проплывают облака и гаснут..." -- это дети поют и поют, черные ветви шумят, голоса взлетают между листьев, между стволов неясных, в сумеречном воздухе их не обнять, не вернуть назад. Только мокрые листья летят на ветру, спешат из рощи, улетают, словно слышат издали какой-то осенний зов. "Проплывают облака..." -- это дети поют ночью, ночью, от травы до вершин всЈ -- биение, всЈ -- дрожание голосов. Проплывают облака, это жизнь проплывает, проходит, привыкай, привыкай, это смерть мы в себе несем, среди черных ветвей облака с голосами, с любовью... "Проплывают облака..." -- это дети поют обо всем. Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение, блестящие нити дождя переплетаются, звенящие голоса, возле узких вершин в новых сумерках на мгновение видишь сызнова, видишь сызнова угасающие небеса? Проплывают облака, проплывают, проплывают над рощей. Где-то льется вода, только плакать и петь, вдоль осенних оград, всЈ рыдать и рыдать, и смотреть всЈ вверх, быть ребенком ночью, и смотреть всЈ вверх, только плакать и петь, и не знать утрат. Где-то льется вода, вдоль осенних оград, вдоль деревьев неясных, в новых сумерках пенье, только плакать и петь, только листья сложить. Что-то выше нас. Что-то выше нас проплывает и гаснет, только плакать и петь, только плакать и петь, только жить. 1961 --------

Шествие (поэма)

Поэма-мистерия в двух частях-актах и в 42-х главах-сценах Идея поэмы -- идея персонификации представлений о мире, и в этом смысле она -- гимн баналу. Цель достигается путем вкладывания более или менее приблизительных формулировок этих представлений в уста двадцати не так более, как менее условных персонажей. Формулировки облечены в форму романсов. Романс -- здесь понятие условное, по существу -- монолог. Романсы рассчитаны на произнесение -- и на произнесение с максимальной экспрессией: в этом, а также в некоторых длиннотах сказывается мистерийный характер поэмы. Романсы, кроме того, должны произноситься высокими голосами: нижний предел -- нежелательный -- баритон, верхний -- идеальный -- альт. Прочие наставления -- у Шекспира в "Гамлете", в 3 акте. Часть I Пора давно за все благодарить, за все, что невозможно подарить когда-нибудь, кому-нибудь из вас и улыбнуться, словно в первый раз в твоих дверях, ушедшая любовь, но невозможно улыбнуться вновь. Прощай, прощай -- шепчу я на ходу, среди знакомых улиц вновь иду, подрагивают стекла надо мной, растет вдали привычный гул дневной, а в подворотнях гасятся огни. -- Прощай, любовь, когда-нибудь звони. Так оглянись когда-нибудь назад: стоят дома в прищуренных глазах, и мимо них уже который год по тротуарам шествие идет. 1 Вот Арлекин толкает свой возок, и каплет пот на уличный песок, и Коломбина машет из возка. А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет. Таков Скрипач. А рядом с ним вышагивает Плач, плач комнаты и улицы в пальто, блестящих проносящихся авто, плач всех людей. А рядом с ним Поэт, давно не брит и кое-как одет и голоден, его колотит дрожь. А меж домами льется серый дождь, свисают с подоконников цветы, а там, внизу, вышагиваешь ты. Вот шествие по улице идет, и кое-кто вполголоса поет, а кое-кто поглядывает вверх, а кое-кто поругивает век, как, например, Усталый Человек. И шум дождя, и вспышки сигарет, шаги и шорох утренних газет, и шелест непроглаженных штанин (неплохо ведь в рейтузах, Арлекин), и звяканье оставшихся монет, и тени их идут за ними вслед. Любите тех, кто прожил жизнь впотьмах и не оставил по себе бумаг и памяти какой уж ни на есть, не помышлял о перемене мест, кто прожил жизнь, однако же не став ни жертвой, ни участником забав, в процессию по случаю попав. Таков герой. В поэме он молчит, не говорит, не шепчет, не кричит, прислушиваясь к возгласам других, не совершая действий никаких. Я попытаюсь вас увлечь игрой: никем не замечаемый порой, запомните -- присутствует герой. 2 Вот шествие по улице идет. Вот ковыляет Мышкин-идиот, в накидке над панелью наклонясь. -- Как поживаете теперь, любезный князь, уже сентябрь, и новая зима еще не одного сведет с ума, ах милый, успокойтесь наконец. -- Вот позади вышагивает Лжец, посажена изящно голова, лежат во рту великие слова, а рядом с ним, окончивший поход, неустрашимый рыцарь Дон Кихот беседует с торговцем о сукне и о судьбе. Ах, по моей вине вам предстает ужасная толпа, рябит в глазах, затея так глупа, но все не зря. Вот книжка на столе, весь разговорчик о добре и зле свести к себе не самый тяжкий труд, наверняка тебя не заберут. Поставь на стол в стакан букетик зла, найди в толпе фигуру Короля, забытых королей на свете тьма, сейчас сентябрь, потом придет зима. Процессия по улице идет, и дождь среди домов угрюмо льет. Вот человек, Бог знает чем согрет, вот человек -- за пару сигарет он всем раскроет честности секрет, кто хочет, тот послушает рассказ, Честняга -- так зовут его у нас. Представить вам осмеливаюсь я принц-Гамлета, любезные друзья -- у нас компания -- всЈ принцы да князья. Осмелюсь полагать, за триста лет, принц-Гамлет, вы придумали ответ и вы его изложите. Идет. Процессия по улице бредет, и кажется, что дождь уже ослаб, маячит пестрота одежд и шляп, принц-Гамлет в землю устремляет взор, Честняге на ухо бормочет Вор, но гонит Вора Честности пример (простите -- Вор, представить не успел). Вот шествие по улице идет, и дождь уже совсем перестает, не может же он литься целый век, заметьте -- вот Счастливый Человек с обычною улыбкой на устах. -- Чему вы улыбнулись? -- Просто так. -- Любовники идут из-за угла, белеют обнаженные тела, в холодной мгле навеки обнялись, и губы побледневшие слились. Все та же ночь у них в глазах пустых, навеки обнялись, навек застыв, в холодной мгле белеют их тела, прошла ли жизнь или любовь прошла, стекает вниз вода и белый свет с любовников, которых больше нет. Ступай, ступай, печальное перо, куда бы ты меня не привело, болтливое худое ремесло, в любой воде плещи мое весло. Так зарисуем пару новых морд: вот Крысолов из Гаммельна и Чорт, опять в плаще и чуточку рогат, но, как всегда, на выдумки богат. 3 Достаточно. Теперь остановлюсь. Такой сумбур, что я не удивлюсь, найдя свои стихи среди газет, отправленных читателем в клозет, самих читателей объятых сном. Поговорим о чем-нибудь ином. Как бесконечно шествие людей, как заунывно пение дождей, среди домов, а Человек озяб, маячит пестрота одежд и шляп, и тени их идут за ними вслед, и шум шагов, и шорох сигарет, и дождь все льется, льется без конца на Крысолова, Принца и Лжеца, на Короля, на Вора и на Плач, и прячет скрипку под пальто Скрипач, и на Честнягу Чорт накинул плащ. Усталый Человек закрыл глаза, и брызги с дон-кихотова таза летят на Арлекина, Арлекин Торговцу кофту протянул -- накинь. Счастливец поднимает черный зонт, Поэт потухший поднимает взор и воротник. Князь Мышкин-идиот склонился над панелью: кашель бьет; процессия по улице идет, и дождь, чуть прекратившийся на миг, стекает вниз с любовников нагих. Вот так всегда -- когда ни оглянись, проходит за спиной толпою жизнь, неведомая, странная подчас, где смерть приходит, словно в первый раз, и где никто-никто не знает нас. Прислушайся -- ты слышишь ровный шум, быть может, это гул тяжелых дум, а может, гул обычных новостей, а может быть -- печальный ход страстей. 4. Романс Арлекина По всякой земле балаганчик везу, а что я видал на своем веку: кусочек плоти бредет внизу, кусочек металла летит наверху. За веком век, за веком век ложится в землю любой человек, несчастлив и счастлив, зол и влюблен, лежит под землей не один миллион. Жалей себя, пожалей себя, одни говорят -- умирай за них, иногда судьба, иногда стрельба, иногда по любви, иногда из-за книг. Ах, будь и к себе и к другим не плох, может, тебя и помилует Бог, однако ты ввысь не особо стремись, ведь смерть -- это жизнь, но и жизнь -- это жизнь.1 По темной земле балаганчик везу, а что я видал на своем веку: кусочек плоти бредет внизу, кусочек металла летит наверху. 5. Романс Коломбины Мой Арлекин чуть-чуть мудрец, так мало говорит, мой Арлекин чуть-чуть хитрец, хотя простак на вид, ах, Арлекину моему успех и слава ни к чему, одна любовь ему нужна, и я его жена. Он разрешит любой вопрос, хотя на вид простак, на самом деле он не прост, мой Арлекин -- чудак. Увы, он сложный человек, но главная беда, что слишком часто смотрит вверх в последние года. А в облаках летят, летят, летят во все концы, а в небесах свистят, свистят безумные птенцы, и белый свет, железный свист я вижу из окна, ах, Боже мой, как много птиц, а жизнь всего одна. Мой Арлекин чуть-чуть мудрец, хотя простак на вид, -- нам скоро всем придет конец -- вот так он говорит, мой Арлекин хитрец, простак, привык к любым вещам, он что-то ищет в небесах и плачет по ночам. Я Коломбина, я жена, я езжу вслед за ним, свеча в фургоне зажжена, нам хорошо одним, в вечернем небе высоко птенцы, а я смотрю. Но что-то в этом от того, чего я не люблю. Проходят дни, проходят дни вдоль городов и сел, мелькают новые огни и музыка и сор, и в этих селах, в городках я коврик выношу, и муж мой ходит на руках, а я опять пляшу. На всей земле, на всей земле не так уж много мест, вот Петроград шумит во мгле, в который раз мы здесь. Он Арлекина моего в свою уводит мглу. Но что-то в этом от того, чего я не люблю. Сожми виски, сожми виски, сотри огонь с лица, да, что-то в этом от тоски, которой нет конца! Мы в этом мире на столе совсем чуть-чуть берем, мы едем, едем по земле, покуда не умрем. 6. Романс Поэта Как нравится тебе моя любовь, печаль моя с цветами в стороне, как нравится оказываться вновь с любовью на войне, как на войне. Как нравится писать мне об одном, входить в свой дом как славно одному, как нравится мне громко плакать днем, кричать по телефону твоему: -- Как нравится тебе моя любовь, как в сторону я снова отхожу, как нравится печаль моя и боль всех дней моих, покуда я дышу. Так что еще, так что мне целовать, как одному на свете танцевать, как хорошо плясать тебе уже, покуда слезы плещутся в душе. ВсЈ мальчиком по жизни, всЈ юнцом, с разбитым жизнерадостным лицом, ты кружишься сквозь лучшие года, в руке платочек, надпись "никогда". И жизнь, как смерть, случайна и легка, так выбери одно наверняка, так выбери с чем жизнь свою сравнить, так выбери, где голову склонить. ВсЈ мальчиком по жизни, о любовь, без устали, без устали пляши, по комнатам расплескивая вновь, расплескивая боль своей души. 7. Комментарий Вот наш Поэт, еще не слишком стар, он говорит неправду, он устал от улочек ночных, их адресов, пугающих предутренних часов, от шороха дождя о диабаз, от редких, но недружелюбных глаз, от рева проносящихся машин, от силуэтов горестных мужчин здесь, в сумраке, от беспокойных слов, Бог знает от чего. И от себя. Он говорит: судьба моя, судьба брести всю жизнь по улицам другим куда-нибудь, к друзьям недорогим, а может быть, домой сквозь новый дождь, и ощущать реку, стекло и дрожь худой листвы, идти, идти назад, знакомый и обшарпанный фасад, вот здесь опять под вечер оживать, и с новой жизнью жизнь свою сшивать. Все таковы. Да, все слова, стихи, вы бродите средь нас, как чужаки, но в то же время -- близкие друзья: любить нельзя и умирать нельзя, но что-нибудь останется от вас, -- хотя б любовь, хотя б -- в последний раз, а может быть, обыденная грусть, а может быть, одни названья чувств. Вперед, друзья. Вперед. Adieu, tristesse.2 Поговорим о перемене мест, поговорим о нравах тех округ, где нету нас, но побывал наш друг -- печальный парень, рыцарь, доброхот, известный вам идальго Дон Кихот. 8. Романс Дон Кихота Копье мое, копье мое, копье, оружие, имущество мое, могущество мое таится в нем, я странствую по-прежнему с копьем, как хорошо сегодня нам вдвоем. О чем же я. Ах, эти города, по переулкам грязная вода, там ничего особого, о да, немало богачей встречаю я, но нет ни у кого из них копья! Копье мое, копье мое, копье, имущество, могущество мое, мы странствуем по-прежнему вдвоем, когда-нибудь кого-нибудь убьем, я странствую, я странствую с копьем. Что города с бутылками вина, к ним близится великая война, безликая беда -- и чья вина, что городам так славно повезло. Как тень людей -- неуязвимо зло! Так что же ты теперь, мое копье, имущество мое, дитя мое. Неужто я гляжу в последний раз, кончается мой маленький рассказ, греми на голове, мой медный таз! Отныне одному из нас конец! Прощай, прощай, о Санчо, мой мудрец, прощайте все, я больше не могу, блести, мой таз, как ангельский венец, по улице с несчастьями бегу. 9. Комментарий Смешной романс. Да, все мы таковы, страдальцы торопливые, увы, ведь мужество смешно, забавен страх, легко теперь остаться в дураках. Пойди пойми, над чем смеется век, о, как тебе неловко, человек. Так где-то на рассвете в сентябре бредешь в громадном проходном дворе, чуть моросит за чугуном ворот, сухой рукой ты вытираешь рот, и вот выходишь на пустой проспект, и вдоль витрин и вымокших газет, вдоль фонарей, оград, за поворот все дальше ты уходишь от ворот, в которых всЈ живут твои друзья, которых ни любить, ни гнать нельзя, все дальше, дальше ты. И на углу сворачиваешь в утреннюю мглу. Ступай, ступай. И думай о себе. В твоей судьбе, как и в любой судьбе, переплелись, как теплые тела, твои дела и не твои дела с настойчивой усталостью души. Ты слышишь эту песенку в тиши: Вперед-вперед, отечество мое, куда нас гонит храброе жулье, куда нас гонит злобный стук идей и хор апоплексических вождей. Вперед-вперед, за нами правота, вперед-вперед, как наша жизнь верна, вперед-вперед, не жалко живота, привет тебе, счастливая война. Вперед-вперед, за радиожраньем, вперед-вперед, мы лучше всех живем, весь белый свет мы слопаем живьем, хранимые лысеющим жульем, хвала тебе, прелестный белый свет, хвала тебе, удачная война, вот я из тех, которым места нет, рассчитывай не слишком на меня. Прощай, прощай, когда-нибудь умру, а ты, сосед, когда-нибудь ответь Лжецу, который делает игру, когда тебе понадобится смерть. Ты слышишь эту песенку в тиши. Иди, иди, пройти квартал спеши. Ступай, ступай, быстрее проходи, Ступай, ступай, весь город впереди. Ступай, ступай, начнется скоро день твоих и не твоих поспешных дел. Вот так всегда -- здесь время вдаль идет, а кто-то в стороне о нем поет. Ступай, ступай, быстрее проходи. Иди, иди, весь город впереди. Еще на день там возникает жизнь, но к шествию ты присоединись, а если надо -- будешь впереди, квартал с поющим песню обойди. 10. Баллада и романс Лжеца Не в новость ложь и искренность не в новость, попробуйте послушать эту повесть о горестной истории Лжеца -- балладу без счастливого конца. Баллада Не в новость ложь и искренность не в новость. Какую маску надевает совесть на старый лик, в каком она наряде появится сегодня в маскараде? Бог ведает. Послушайте балладу, но разделите нежность и браваду, реальное событье с чудесами -- все это вы проделаете сами. Придется покорпеть с моим рассказом, ваш разум будет заходить за разум, что в общем для меня одно и тоже. Потрудитесь. Но истина дороже. Я шел по переулку / по проспекту, как ножницы -- шаги / как по бумаге, вышагиваю я / шагает Некто средь бела дня / наоборот -- во мраке. И вновь благоухали анемоны, выкрикивали птицы над базаром, гудели привокзальные колонны, но я-то проходил среди развалин. И, Господи, что виделось, что было, как новая весна меня ловила, и новым колесом автомобиля меня на переулочках давила. И новая весна уже лежала, любовников ногами окружала и шарила белесыми руками и взмахивала тонкими кругами. Благословен приятель победивший, благословен удачливый мужчина, благословен любовник, придавивший ногой -- весну, соперника -- машиной. Лови, лови. Лови меня на слове, что в улице средь солнца и метели, что во сто крат лежащий в луже крови счастливее лежащего в постели. Слова Лжеца -- вы скажете. Ну что же. Я щеголяю выдумкой и ложью, лжецу всегда несчастия дороже: они на правду более похожи. Романс Актер изображает жизнь и смерть, натягивает бороду, парик. -- Попробуйте однажды умереть! -- знакомый Лжец открыто говорит. Он вечно продолжает свой рассказ, вы -- вечно норовите улизнуть. Заметив вас, он хочет всякий раз о вашей жизни что-нибудь сболтнуть. Он вводит вас в какой-то странный мир сквозь комнаты дремучие, как лес, он прячется за окнами квартир, выкрикивает издали: Я здесь! Все правильно. Вы чувствуете страх, все правильно -- вы прячете свой взор, вы шепчете вослед ему -- дурак, бормочете -- все глупости и вздор. Друзья мои, я вам в лицо смотрю, друзья мои, а вас колотит дрожь, друзья мои, я правду говорю, но дьявольски похожую на ложь. 11. Комментарий Шаги и шорох утренних газет, и шум дождя, и вспышки сигарет, и утреннего света пелена, пустые тени пасмурного дня, и ложь, и правда, что-нибудь возьми, что движет невеселыми людьми. Так чувствуешь все чаще в сентябре, что все мы приближаемся к поре безмерной одинокости души, когда дела всЈ так же хороши, когда всЈ так же искренни слова и помыслы, но прежние права, которые ты выдумал в любви к своим друзьям, -- зови их, не зови, звони им -- начинают увядать, и больше не отрадно увидать в иной зиме такой знакомый след, в знакомцах новых тот же вечный свет. Ты облетаешь, дерево любви. Моей не задевая головы, слетают листья к замершей земле, к моим ногам, раставленным во мгле. Ты все шумишь и шум твой не ослаб, но вижу я в твоих ветвях октябрь, все кажется -- кого-то ты зовешь, но с новою весной не оживешь. Да, многое дала тебе любовь, теперь вовеки не получишь вновь такой же свет, хоть до смерти ищи другую жизнь, как новый хлеб души. Да, о Лжеце. Там современный слог и легкий крик, но не возьму я в толк, зачем он так несдержан на язык, ведь он-то уже понял и привык к тому -- хоть это дьявольски смешно -- что ложь и правда, кажется, одно, что лживые и честные слова одна изобретает голова, одни уста способны их сказать, чему же предпочтенье оказать. Как мало смысла в искренних словах, цените ложь за равенство в правах с правдивостью, за минимум возни, а искренность -- за привкус новизны.3 Пусть говорит Усталый Человек. Чего мне ждать от этаких калек, опять пойдут неловкий стихи, чуть-чуть литературщины, тоски; когда-нибудь коснешься тех же мук, и городских элегий новый звук опять взлетит. Ну, вот и цель и хлеб: к своим ногам вымеривать их цепь, к своей судьбе -- и поперек и вдоль у всех у них одна и та же боль. 12. Городская элегия (Романс Усталого Человека) Осенний сумрак листья шевелит и новыми газетами белеет, и цинковыми урнами сереет, и облаком над улочкой парит. И на мосту троллейбус тарахтит, вдали река прерывисто светлеет, а маленький комок в тебе болеет и маленькими залпами палит. И снова наступает забытье, и льется свет от лампы до бумаги, глядят в окно на странное житье пугающие уличные знаки. Комком бумажным катится твой век вдоль подворотен, вдоль по диабазу и в переулках пропадает сразу. А ты смотри, ты все смотри наверх. Хоть что-нибудь увидишь в небесах, за новыми заметишь облаками. Как странно обнаружить на часах всю жизнь свою с разжатыми руками и вот понять: она -- как забытье, что не прожив ее четвертой части, нежданно оказался ты во власти и вовсе отказаться от нее. 13. Комментарий Читатель мой, куда ты запропал. Ты пару монологов переспал, теперь ты посвежел -- сидишь, остришь, а вечером за преф или за бридж от нового романса улизнешь, конечно, если раньше не заснешь. Так, видимо, угоднее судьбе. О чем же я горюю, о себе. Пожалуй, нет. Привычно говорю. Ведь я и сам немногое дарю, привычно говорю: читатель где! И, кажется, читаю в пустоте. Горюй, горюй, попробуем сберечь всех персонажей сбивчивую речь, что легче, чем сулить и обещать, чем автора с героями смешать, чем вздрагивая, хмыкая, сопя в других искать и находить себя. Горюй, горюй. Сквозь наши времена плывут и проползают имена других людей, которых нам не знать, которым суждено нас обогнать, хотя бы потому, что и для нас трудней любить все больше каждый раз. Итак, за сценой нарастает джаз, и красные софиты в три луча выносят к рампе песню Скрипача. 14. Романс Скрипача Тогда, когда любовей с нами нет, тогда, когда от холода горбат, достань из чемодана пистолет, достань и заложи его в ломбард. Купи на эти деньги патефон и где-нибудь на свете потанцуй (в затылке нарастает перезвон), ах, ручку патефона поцелуй. Да, слушайте совета Скрипача, как следует стреляться сгоряча: не в голову, а около плеча! Живите только плача и крича! На блюдечке я сердце понесу и где-нибудь оставлю во дворе. Друзья, ах, догадайтесь по лицу, что сердца не отыщется в дыре, проделанной на розовой груди, и только патефоны впереди, и только струны-струны, провода, и только в горле красная вода. 15. Комментарий Он отнимает скрипку от плеча, друзья, благодарите Скрипача. Так завернем в бумажку пятаки и -- в форточку. И взмах его руки на дне двора беспомощно мелькнет, он медленно наклонится, вздохнет и, растянув в полуулыбке рот, упавшие монеты подберет. Вот вспоминай года после войны. По всем дворам скитаются они, и музыка ползет вдоль темных стен то дважды в день, а то и трижды в день. Свистят, свистят весь день смычки калек, как будто наступает новый век, сплошное пенье, скрипки, кутерьма, и струнами опутаны дома, и всЈ смычки военные свистят, и пятаки по воздуху летят. Как учит нас столетье выбирать тот возраст, где удачней умирать, где целый дом роняет из окна тот возраст, где кончается война, тот возраст, где ты шествовал меж пуль. Ты голову просовываешь в нуль, просовываешь новую тоску в нуль с хвостиком, а хвостик -- к потолку. Но где они, куда они ушли и где твои слова их не нашли. Ведь это все звучало не вчера, и, слыша только скрипки со двора, сквозь эти дни все рушится вода. К каким делам мы перешли тогда. Была ли это правда, или ложь, теперь наверняка не разберешь, но кто-то был правдив, а кто-то лжив, но кто-то застрелился, кто-то жив, а кто играет до сих пор в кино, но остальные умерли давно. Но был другой -- таким и надо быть -- кто ухитрился обо всем забыть, своей игрой столовые пленяв. Живи, живи. Мы встретимся на днях. Живи в послевоенных городах, играй в столовых, вечером -- в садах, играй, играй провинциальный вальс и мальчикам подмигивай -- для нас. Твой день пройдет, мелькнет, как легкий тур среди смычков, огней, клавиатур, провинциальный клен прошелестит, и женщина знакомая простит, и Бог простит безумный краткий век военных и заслуженных калек, и ты уйдешь, не задолжав за хлеб, но искус у окна преодолев... 16 И продолжать осмеливаюсь я. Вперед, моя громоздкая ладья, читатель мой, медлительность прости, мне одному приходится грести. Вот Арлекин в проулок повернул, а Лжец Поэту ловко подмигнул и, за руку схватив, повлек в проход, за ними увязался Дон Кихот. И вот они уже у входа в бар. Усталый Человек на тротуар бессильно опустился и заснул, а дождь все лил, и разносился гул дневных забот. Скрипач висел в петле. А мы поговорим о Короле. 17. Баллада и романс Короля Баллада Жил-был король, жил-был король, он храбрый был, как лев, жил-был король, жил-был король, король без королев. Он, кроме хлеба, ничего не ел, не пил вина, одна отрада у него была: война, война. И день и ночь в седле, в седле, и день и ночь с мечом он мчался, мчался по земле, и кровь лилась ручьем за ним, за ним, а впереди рассветный ореол, и на закованной груди во мгле мерцал орел. Летели дни, неслись года, он не смыкал очей, о, что гнало его туда, где вечный лязг мечей, о, что гнало его в поход, вперед, как лошадь -- плеть, о, что гнало его вперед искать огонь и смерть. И сеять гибель каждый раз, топтать чужой посев... То было что-то выше нас, то было выше всех. Ответь, ответь, найди ответ, тотчас его забудь, ответь, ответь, найди ответ, но сам таким не будь. Он пред врагами честь свою и шпагу не сложил, он жизнь свою прожил в бою, он жизнь свою прожил! Гони, гони, гони коней, богатство, смерть и власть, но что на свете есть сильней, но что сильней, чем страсть. Враги поймут, глупцы простят, а кто заучит роль, тот страстотерпец, тот солдат, солдат, мертвец, король. Простись, простись, простимся с ним, простимся, чья вина, что тишь да гладь нужна одним, другим нужна война, и дробь копыт, и жизни дробь, походные костры. Одним -- удар земли о гроб, другим -- кларнет зари. Романс -- Памятью убитых, памятью всех, если не забытых, так все ж без вех, лежащих беззлобно -- пусты уста, без песенки надгробной, без креста. Я то уж, наверно, ею не храним, кто-нибудь манерно плачет по ним, плачет, поминает землю в горсти, меня проклинает, Господь, прости. Нет мне изгнанья ни в рай, ни в ад, долгое дознанье, кто виноват, дело-то простое, гора костей, Господи, не стоит судить людей. Ежели ты выжил -- садись на коня, что-то было выше, выше меня, я-то проезжаю вперед к огню, я-то продолжаю свою войну. Я проезжаю. В конце -- одно. Я-то продолжаю, не все ли равно, все-то на свете в говне, в огне, саксофоны смерти поют по мне. Радость или злобу сотри с лица, орлик мой орлик, крылья на груди, Жизни и Смерти нет конца, где-нибудь на свете лети, лети. 18. Комментарий Как нравится романс его тебе. Гадай, как оказался он в толпе, но только слишком в дебри не залезь, и в самом деле, что он делал здесь, среди дождя, гудков автомашин, кто может быть здесь более чужим, среди обвисших канотье, манжет и старых пузырящихся газет, чем вылезший на монотонный фон нечесаный смятенный солдафон. Кошмар столетья -- ядерный грибок, но мы привыкли к топоту сапог, привыкли к ограниченной еде, годами лишь на хлебе и воде, иного ничего не бравши в рот, мы умудрялись продолжать свой род, твердили генералов имена, и модно хаки в наши времена; всегда и терпеливы и скромны, мы жили от войны и до войны, от маленькой войны и до большой, мы все в крови -- в своей или чужой. Не привыкать. Вот взрыв издалека. Еще планета слишком велика, и нелегко все то, что нам грозит не только осознать -- вообразить. Но оборву. Я далеко залез. Политика. Какой-то темный лес. И жизнь и смерть и скука до небес. Что далее. А далее -- зима. Пока пишу, остывшие дома на кухнях заворачивают кран, прокладывают вату между рам, теперь ты домосед и звездочет, октябрьский воздух в форточку течет, к зиме, к зиме все движется в умах, и я гляжу, как за церковным садом железо крыш на выцветших домах волнуется, готовясь к снегопадам. Читатель мой, сентябрь миновал, и я все больше чувствую провал меж временем, что движется бегом, меж временем и собственным стихом. Читатель мой, ты так нетерпелив, но скоро мы устроим перерыв, и ты опять приляжешь на кровать, а, может быть, пойдешь потанцевать. Читатель мой, любитель перемен, ты слишком много требуешь взамен поспешного вниманья твоего. И мне не остается ничего, как выдумать какой-то новый ход, чтоб избежать обилия невзгод, полна которых косвенная речь, все для того, чтобы тебя увлечь.4 Я продолжаю. Начали. Пора. Нравоучений целая гора из детективной песенки Вора. 19. Романс Вора Оттуда взять, отсюда взять. Куда потом сложить. Рукою в глаз, коленом в зад, и так всю жизнь прожить. И день бежит, и дождь идет, во мгле бежит авто, и кто-то жизнь у нас крадет, но непонятно кто. Держи-лови, вперед, назад, подонок, сука, тать! Оттуда взять, отсюда взять, кому потом продать. Звонки, гудки, свистки, дела, в конце всего -- погост, и смерть пришла, и жизнь прошла как будто псу под хвост. Свистеть щеглом и сыто жить, а также лезть в ярмо, потом и то и то сложить и получить дерьмо. И льется дождь, и град летит, везде огни, вода, но чей-то взгляд следит, следит за мной всегда, всегда. Влезай, влетай в окно, птенец, вдыхай амбре дерьма, стрельба и смерть -- один конец, а на худой -- тюрьма. И жизнь и смерть в одних часах, о, странное родство! Всевышний сыщик в небесах и чье-то воровство. Тебе меня не взять, не взять, не вдеть кольца в ноздрю, рукою в глаз, коленом в зад, и головой -- в петлю! 20. Комментарий Поэты утомительно поют, и воры нам загадки задают. Куда девался прежний герметизм. На что теперь похожа стала жизнь. Сплошной бордель. Но мы проявим такт: объявим-ка обещанный антракт. Танцуйте все и выбирайте дам. Осмеливаюсь я напомнить вам: не любят дамы скучного лица. Теперь уж недалЈко до конца. (Уходит, следует десятиминутный джазовый проигрыш) Конец первой части Часть II Уже дома пустеют до зари, листва -- внизу, и только ветер дует, уже октябрь, читатели мои, приходит время новых поцелуев. Спешат, спешат над нами облака куда-то вдаль, к затихшей непогоде. О чем писать, об этом ли уходе. И новый свет бежит издалека, и нам не миновать его лучей. И, может быть, покажется скучней мое повествование, чем прежде. Но, Боже мой, останемся в надежде, что все же нам удастся преуспеть: вам -- поумнеть, а мне -- не поглупеть. Я продолжаю. Начали. Вперед. 21 Вот шествие по улице идет. Уж вечереет, город кроет тень. Все тот же город, тот же год и день, и тот же дождь и тот же гул и мгла, и тот же тусклый свет из-за угла, и улица все та ж, и магазин, и вот толпа гогочущих разинь. А вечер зажигает фонари. Студентики, фарцмены, тихари, грузины, блядуны, инженера и потаскушки -- вечная пора, вечерняя пора по городам, полупарад ежевечерних дам, воришки, алкоголики -- крупа... Однообразна русская толпа. О них еще продолжим разговор, впоследствии мы назовем их -- Хор. Бредет сомнамбулический отряд. Самим себе о чем-то говорят, князь Мышкин, Плач, Честняга, Крысолов о чем-то говорят, не слышно слов, а только шум. Бредут, бредут хрипя, навеки погруженные в себя, и над Счастливцем зонтик распростерт, и прижимается к Торговцу Чорт, принц Гамлет руки сложит на груди, Любовники белеют позади. Читатель мой, внимательней взгляни: завесою дождя отделены от нас с тобою десять человек. Забудь на миг свой торопливый век и недоверчивость на время спрячь, и в улицу шагни, накинув плащ, и, втягивая голову меж плеч, ты попытайся разобрать их речь. 22. Романс князя Мышкина В Петербурге снег и непогода, в Петербурге горестные мысли, проживая больше год от года, удивляться в Петербурге жизни. Приезжать на Родину в карете, приезжать на Родину в несчастьи, приезжать на Родину для смерти, умирать на Родине со страстью. Умираешь, ну и Бог с тобою, во гробу, как в колыбельке чистой, привыкать на родине к любови, привыкать на родине к убийству. Боже мой, любимых, пережитых, уничтожить хочешь -- уничтожишь, подними мне руку для защиты, если пощадить меня не можешь. Если ты не хочешь. И не надо. И в любви, испуганно ловимой, поскользнись на родине и падай, оказавшись во крови любимой. Уезжать, бежать из Петербурга. И всю жизнь летит до поворота, до любви, до сна, до переулка зимняя карета идиота. 23. Комментарий А все октябрь за окном шумит, и переулок за ночь перемыт не раз, не два холодною водой, и подворотни дышат пустотой. Теперь все позже гаснут фонари, неясный свет октябрьской зари не заполняет мЈрзлые предместья, и все ползет по фабрикам туман, еще не прояснившимся умам мерещатся последние известья, и тарахтя и стеклами, и жестью, трамваи проезжают по домам. (В такой-то час я продолжал рассказ. Недоуменье непротертых глаз и невниманье полусонных душ и торопливость, как холодный душ, сливались в леденящую струю и рушились в мистерию мою.) Читатель мой, мы в октябре живем, в твоем воображении живом теперь легко представится тоска несчастного российского князька. Ведь в октябре несложней тосковать, морозный воздух молча целовать, листать мою поэму... Боже мой, что, если ты ее прочтешь зимой, иль в августе воротишься домой из южных путешествий, загорев, и только во вступленьи надоев, довольством и вниманием убит, я буду брошен в угол и забыт, чтоб поразмыслить над своей судьбой, читатель мой... А, впрочем, чорт с тобой! Прекрасным людям счастья не дано. Счастливое рассветное вино, давно кружить в их душах перестав, мгновенно высыхает на устах, и снова погружаешься во мрак прекраснодушный идиот, дурак, и дверь любви запорами гремит, и в горле горечь тягостно шумит. Так пей вино тоски и нелюбви, и смерть к себе испуганно зови, чужие души робко теребя. Но хватит комментариев с тебя. Читатель мой, я надоел давно. Но все же посоветую одно: когда придет октябрь -- уходи, по сторонам презрительно гляди, кого угодно можешь целовать, обманывать, любить и блядовать, до омерзенья, до безумья пить, но в октябре не начинай любить. (Я умудрен, как змей или отец.) Но перейдем к Честняге, наконец. 24. Романс для Честняги и хора Хор: Здесь дождь, и дым, и улица, туман и блеск огня. Честняга: Глупцы, придурки, умники, послушайте меня, как честностью прославиться живя в добре и зле, что сделать, чтоб понравиться на небе и земле. Я знал четыре способа: -- Покуда не умрешь надеяться на Господа... Хор: Ха-ха, приятель, врешь! Честняга: Я слышу смех, иль кажется мне этот жуткий смех. Друзья, любите каждого, друзья, любите всех -- и дальнего, и ближнего, детей и стариков... Хор: Ха-ха, он выпил лишнего, он ищет дураков! Честняга: Я слышу смех. Наверное я слышу шум машин; друзья, вот средство верное, вот идеал мужчин: -- Берите весла длинные, топор, пилу, перо, -- и за добро творимое получите добро, стучите в твердь лопатами, марайте белый лист. -- Воздастся и заплатится... Хор: Ха-ха, приятель, свист! Ты нас считаешь дурнями, считаешь за детей. Честняга: Я слышу смех. Я думаю, что это смех людей. И я скажу, что думаю, пускай в конце концов я не достану курева у этих наглецов. О, как они куражатся, но я скажу им всем четвертое и, кажется, ненужное совсем, четвертое (и лишнее), души (и тела) лень. -- За ваши чувства высшие цепляйтесь каждый день, за ваши чувства сильные, за горький кавардак цепляйтесь крепче, милые... Хор: А ну, заткнись, мудак! Чего ты добиваешься, ты хлебало заткни, чего ты дорываешься над русскими людьми. Земля и небо -- Господа, но нам дано одно. Ты знал четыре способа, но все они -- говно. Но что-то проворонил ты: чтоб сытно есть и пить, ты должен постороннему на горло наступить. Прости, мы извиняемся, но знал ли ты когда, как запросто меняются на перегной года, взамен обеда сытного, взамен "люблю -- люблю", -- труда, но непосильного, с любовью -- по рублю. И нам дано от Господа немногое суметь, но ключ любого способа, но главное -- посметь, посметь заехать в рожу и обмануть посметь, и жизнь на жизнь похожа! Честняга: Но более -- на смерть. 25. Комментарий Предоставляю каждому судить, кого здесь нужно просто посадить на цепь и за решетку. Чудеса. Не лучше ль будет отвести глаза? И вновь увидеть золото аллей, закат, который пламени алей, и шум ветвей, и листья у виска, и чей-то слабый вздох издалека, и за Невою воздух голубой, и голубое небо над собой. И сердце бьется медленней в груди, и кажется -- все беды позади, и даже голоса их не слышны. И посредине этой тишины им не связать оборванную нить, не выйти у тебя из-за спины, чтоб сад, и жизнь, и осень заслонить. Стихи мои как бедная листва. К какой зиме торопятся слова. Но как листву -- испуганно лови вокруг слова из прожитой любви, и прижимай ладони к голове, и по газонной согнутой траве спеши назад -- они бегут вослед, но, кажется, что впереди их нет. Живи, живи под шум календаря, о чем-то непрерывно говоря, чтоб добежать до самого конца и, отнимая руки от лица, увидеть, что попал в знакомый сад, и оглянуться в ужасе назад: -- Как велики страдания твои. Но, как всегда, не зная для кого, твори себя и жизнь свою твори всей силою несчастья твоего. 26 Средь шумных расставаний городских, гудков авто и гулов заводских, и теплых магазинных площадей опять встречать потерянных людей, в какое-то мгновенье вспоминать и всплескивать руками, догонять, едва ли не попав под колесо, да, догонять, заглядывать в лицо, и узнавать, и тут же целовать, от радости на месте танцевать и говорить о переменах дел, "да-да, я замечаю, похудел", "да-да, пора заглядывать к врачу", и дружелюбно хлопать по плечу, и, вдруг заметив время на часах и телефон с ошибкой записав, опять переминаться и спешить, приятеля в объятьях придушить и торопиться за трамваем вслед, теряя человека на пять лет. Так обойдется время и со мной. Мы встретимся однажды на Сенной и, пары предложений не сказав, раздвинув рты и зубы показав, расстанемся опять -- не навсегда ль? -- и по Садовой зашагает вдаль мой грозный век, а я, как и всегда, через канал, неведомо куда. 27 Вот шествие по улице идет и нас с тобою за собой ведет, да, нас с тобой, мой невеселый стих. И все понятней мне желанье их по улице куда-нибудь плестись, все отставать и где-то разойтись, уже навек, чтоб затерялся след, чтоб вроде бы их не было и нет, и это не насмешка и не трюк, но это проще, чем петля и крюк, а цель одна и в тот и в этот раз, да, цель одна: пусть не тревожат нас. Пусть не тревожат нас в осенний день. Нам нелегко, ведь мы и плоть и тень одновременно, вместе тень и свет, считайте так, что нас на свете нет, что вас толкнула тень, а не плечо. А нам прожить хотя бы день еще, мы не помеха, не забьемся в щель. А может быть, у них другая цель. Перед тобою восемь человек, забудь на миг свой торопливый век и недоверчивость на время спрячь. Вон, посмотри, проходит мимо -- Плач. 28. Плач В Петербурге сутолка и дрожь, в переулках судорожный дождь, вдоль реки по выбоинам скул пробегает сумеречный гул. Это плач по каждому из нас, это город валится из глаз, это про-летают у аллей скомканные луны фонарей. Это крик по собственной судьбе, это плач и слезы по себе, это плач, рыдание без слов, погребальный гром колоколов. Словно смерть и жизнь по временам -- это служба вечная по нам, это вырастают у лица, как деревья, песенки конца. Погре-бальный белый пароход, с полюбовным венчиком из роз, похо-ронный хор и хоровод, как Харону дань за перевоз. Это стук по нынешним правам, это самый новый барабан, это саксофоны за рекой, это общий крик -- за упокой. Ничего от смерти не убрать. Отчего так страшно умирать, неподвижно лежа на спине, в освещенной вечером стране. Оттого, что жизни нет конца, оттого, что сколько не зови, все равно ты видишь у лица тот же лик с глазами нелюбви. 29. Комментарий Тоска, тоска. Хоть закричать в окно. На улице становится темно, и все труднее лица различать, и все трудней фигуры замечать, не все ль равно. И нарастает злость. Перед тобой не шествие, а горсть измученных и вымокших людей. И различать их лица все трудней. Все те же струйки около висков, все то же тарахтенье башмаков, тоска ложится поперек лица. ДалЈко ли, читатель до конца. Тоска, тоска. То тише, то быстрей вдоль тысячи горящих фонарей, дождевиков, накидок и пальто, поблескивая, мечутся авто, подъезды освещенные шумят, как десять лет вперед или назад, и залы театральные поют, по-прежнему ища себе приют, по улицам бездомные снуют. А что бы ты здесь выбрал для себя. По переулкам, истово трубя, нестись в автомобиле или вдруг в знакомый дом, где счастливый твой друг в прихожей пальцем радостно грозит за милый неожиданный визит, а может -- с торопливостью дыша, на хоры подниматься не спеша, а может быть, оплакивать меня, по тем же переулкам семеня. Но плакать о себе -- какая ложь! Как выберешь ты, так и проживешь. Так научись минутой дорожить, которую дано тебе прожить, не успевая все пересмотреть, в которой можно даже умереть, побольше думай, друг мой, о себе, оказываясь в гуще и в гурьбе, быстрее выбирайся и взгляни хоть раз -- не изнутри -- со стороны. Так выбирай светящийся подъезд, или пластмассу театральных мест, иль дом друзей, былое возлюбя. Но одного не забывай -- себя. Окончен день. Но это для него, да, для полугероя моего. А здесь все те же длятся чудеса, здесь, как и прежде, время три часа, а может быть -- часы мои не лгут -- здесь вечность без пятнадцати минут. Здесь время врет, а рядом вечность бьет, и льется дождь, и шествие идет куда-нибудь по-прежнему вперед, и наш Торговец открывает рот. 30. Романс Торговца На свете можно все разбить, возможно все создать, на свете можно все купить и столько же продать. Как просто ставить все в актив, в пассив поставив кровь, купив большой презерватив, любовь и нелюбовь. Но как бы долго ни корпел, но сколько б ни копил, смотри, как мало ты успел, как мало ты купил. Твой дом торговый прогорит, ты выпрыгнешь в окно, но Кто-то сверху говорит, что это все равно. Ох, если б Он не наезжал по нескольку недель в бордель, похожий на базар, и в город -- на бордель. Когда б Он здесь и не бывал, не приходил во сны, когда б Господь не набивал стране моей цены, то кто бы взглядывал вперед, а кто -- по сторонам, смотрел бы счастливый народ назад по временам, и кто-то б думал обо мне, и кто-нибудь звонил, когда бы смерть пришла -- в огне меня бы схоронил, и пепел по ветру! как пыль, не ладанку на грудь! Как будто не было. Но был, но сам таким не будь. Прощай, мой пасынок, мой сын, смотри, как я горю, и взором взглядывай косым на родину свою. Над нами время промолчит, пройдет не говоря, и чья-то слава закричит немая, не моя. В погонах века своего, как маленький простак, вступай, мой пасынок, в него с улыбкой на устах, вдыхая сперму и бензин посередине дня, входи в великий магазин, не вспоминай меня. 31. Комментарий Увы, несчастливый пример для тех, кто помнить и любить умел свои несовершенные дела... Но к нам идет жестокая пора, идет пора безумного огня. (О, стилизованный галоп коня, и пена по блестящим стременам, и всадник Апокалипсиса -- к нам!) Идет пора... Становится темней. Взгляни на полуплоть полутеней, взгляни на шевелящиеся рты -- о, если б хоть таким остался ты. Ведь, может быть, они -- сквозь сотни лет каких-то полных жизней полусвет. Огонь. Элементарная стрельба. Какая элегантная судьба: лицо на фоне общего гриба, и небольшая плата наконец за современный атомный венец и за прелестный водородный гром... О, человек наедине со злом! Вы редко были честными, друзья. Ни сожалеть, ни плакать здесь нельзя, отходную столетию не спеть, хотя бы потому, что не успеть, хоть потому, что вот мы говорим, а с одного конца уже горим и, может статься, завтра этот День. И кто прочтет мою поэму. Тень. Огонь, огонь. Столетие -- в ружье! Но -- плоть о плоть и влажное белье... Огонь, огонь. Ты чувствуешь испуг. ...Но темнота и юной плоти стук в ночи, как современный барабан перед атакой, и выходит Пан и не свирель, а флейту достает, и лес полуразрушенный поет, растут грибы и плещутся ручьи сквозь сонные зачатия в ночи. Играй, играй тревогу и печаль -- кого-нибудь оказывалось жаль, но было поздно. Видимо, судьба. И флейта, как архангела труба, на Страшный Суд меня не позовет. Вот шествие по улице идет, и остается пятеро уже. Так что там у Счастливца на душе. 32. Романс Счастливца Ни родины, ни дома, ни изгнанья, забвенья -- нет, и нет -- воспоминанья, и боли, вызывающей усталость, из прожитой любови не осталось. Как быстро возвращаются обратно встревоженные чувства, и отрадно, что снова можно радостно и нервно знакомцу улыбаться ежедневно. Прекрасная, изысканная мука -- смотреть в глаза возлюбленного друга на освещенной вечером отчизне и удивляться продолженью жизни. Я с каждым днем все чаще замечаю, что все, что я обратно возвращаю, -- то в августе, то летом, то весною, -- какой-то странной блещет новизною. Но по зиме и по земле холодной пустым, самоуверенным, свободным куда как легче, как невозмутимей искать следы любви невозвратимой. Но находить -- полузнакомых женщин, тела, дома и голоса без трещин, себя -- бегущим по снегу спортсменом, всегда себя таким же неизменным. Какое удивительное счастье узнать, что ты над прожитым не властен, что то и называется судьбою, что где-то протянулось за тобою: моря и горы -- те, что переехал, твои друзья, которых ты оставил, и этот день посередине века, который твою молодость состарил, -- -- всЈ потому, что чувствуя поспешность, с которой смерть приходит временами, фальшивая и искренная нежность кричит, как жизнь, бегущая за нами. 33. Комментарий Волнение чернеющей листвы, волненье душ и невское волненье, и запах загнивающей травы, и облаков белесое гоненье, и странная вечерняя тоска, живущая и замкнутая немо, и ровное дыхание стиха, нежданно посетившее поэму в осенние недели в октябре, -- мне радостно их чувствовать и слышать, и снова расставаться на заре, когда светлеет облако над крышей и посредине грязного двора блестит вода, пролившаяся за ночь. Люблю тебя, рассветная пора, и облаков стремительную рваность над непокорной влажной головой, и молчаливость окон над Невой, где всЈ вода вдоль набережных мчится и вновь не происходит ничего, и далеко, мне кажется, вершится мой Страшный суд, суд сердца моего. Я затянул, что дальше и нельзя. Но скоро все окончится, друзья. Да, слишком долго длится мой рассказ -- часы не остановятся для вас. Что ж, хорошо. И этому я рад. Мои часы два месяца стоят, и шествие по улицам идет. Толпа то убывает, то растет, и, не переставая, дождик льет. И жизнь шумит и зажигает свет, и заболевших навещает смерть, распахивая форточки квартир и комнаты с багетами картин, с пюпитрами роялей, с тишиной, где Дочь с Отцом, где Бедный Муж с Женой прощаются, и привыкаешь сам считать по чувствам, а не по часам бегущий день. И вот уже легко понять, что до любви недалеко, что, кажется, войны нам не достать, до брошенных друзей рукой подать. Как мало чувств, как мало слез из глаз меж прежних нас и современных нас. Так чем же мы сейчас разделены с вчерашним днем. Лишь чувством новизны, когда над прожитым поплачешь всласть, над временем захватывая власть. Октябрь, октябрь, и колотье в боку, и самое несносное, наверно, вдруг умереть на левом берегу реки, среди которой ежедневно искал и находил кричащих птиц, и сызнова по набережным бледным вдоль улочек и выцветших больниц ты проносился, вздрагивал и медлил. Октябрь, октябрь. Пойти недалеко и одинокость выдать за свободу. Октябрь, октябрь, на родине легко и без любви прожить четыре года, цепляться рукавом за каждый куст, в пустом саду оказываться лишним и это описанье правды чувств опять считать занятием невысшим. 34 Все холоднее в комнате моей, все реже слышно хлопанье дверей в квартире, замирающей к обеду, все чаще письма сыплются соседу, а у меня -- сквозь приступы тоски -- все реже телефонные звонки. Теперь полгода жить при темноте, ладони согревать на животе, писать в обед, пока еще светло, смотреть в заиндевевшее стекло, и, как ребенку, радоваться дням, когда знакомцы приезжают к нам. Настали дни прозрачные, как свист свирели или флейты. Мертвый лист настойчиво желтеет меж стволов, и с пересохших теннисных столов на берегу среди финляндских дач слетает век, как целлулойдный мяч. Так в пригород и сызнова назад приятно возвращаться в Ленинград из путешествий получасовых, среди кашне, платочков носовых, среди газет, пальто и пиджаков, приподнятых до глаз воротников и с цинковым заливом в голове пройти у освещенного кафе. Закончим нашу басню в ноябре. В осточертевшей тягостной игре не те заводки, выкрики не те, прощай, прощай, мое моралитэ (и мысль моя -- как белочка и круг). Какого чорта в самом деле, друг! Ведь не затем же, чтоб любитель книг тебе вослед мигнул: Философик! и хохотнул, а кто-нибудь с тоской сочувственно промолвил бы: "на кой". Так что там о заливе -- цвет воды и по песку замерзшему следы, рассохшиеся дачные столы, вода, песок, сосновые стволы, и ветер все елозит по коре. Закончим нашу басню в ноябре, кота любви подтягивай к мешку. Любовников пропустим по снежку. 35 -- 36. Романсы Любовников 1 -- Нет действия томительней и хуже, медлительней, чем бегство от любови. Я расскажу вам басню о союзе, а время вы подставите любое. Вот песенка о Еве и Адаме, вот грезы простолюдина о фее, вот мадригалы рыцаря о даме и слезы современного Орфея. По выпуклости-гладкости асфальта, по сумраку, по свету Петрограда гони меня -- любовника, страдальца, любителя, любимчика разлада. Гони меня, мое повествованье, подалее от рабства или власти куда-нибудь -- с развалин упованья на будущие искренние страсти. Куда-нибудь. Не ведаю. По свету. Немногое на свете выбирая из горестей, но радостно по следу, несчастие по следу посылая. Как всадники безумные за мною, из прожитого выстрел за спиною, так зимняя погоня за любовью окрашена оранжевою кровью. Так что же нам! Растущее мерцанье, о Господи, как яростно и быстро. Не всадника ночное восклицанье, о Господи, а крик Мотоциклиста. Так гонятся за нами не по следу -- по возгласу, по выкрику, по визгу, все вертятся колесики по свету и фарами выхватывают жизни. Разгневанным и памятливым оком оглянешься -- и птицею воскреснешь и обернешься вороном и волком и ящеркой в развалинах исчезнешь. И вдруг себя почувствуешь героем, от страха и от радости присвистни, как будто домик в хаосе построил по всем законам статики и жизни. 2 -- Бежать, бежать через дома и реки, и все кричать -- мы вместе не навеки, останься здесь и на плече повисни, на миг вдвоем посередине жизни. И шум ветвей как будто шорох платья, и снег лежит, и тишина в квартире, и горько мне теперь твое объятье, соединенье в разобщенном мире. Нет-нет, не плачь, ты все равно уходишь, когда-нибудь ты все равно находишь у петроградских тарахтящих ставней цветов побольше у ограды давней.5 И только жизнь меж нас легко проходит и что-то вновь из наших душ уносит, и шумный век гудит, как пароходик, и навсегда твою любовь уносит. Бежит река, и ты бежишь вдоль брега, и быстро сердце устает от бега, и снег кружит у петроградских ставень, взмахни рукой -- теперь ты все оставил. Нет-нет, не плачь, когда других находят, пустой рассвет легко в глаза ударит, нет-нет, не плачь о том, что жизнь проходит и ничего тебе совсем не дарит. Всего лишь жизнь. Ну вот, отдай и это, ты так страдал и так просил ответа, спокойно спи. Здесь не разлюбят, не разбудят, как хорошо, что ничего взамен не будет. 37. Комментарий Любовник-оборотень, где же ты теперь, куда опять распахиваешь дверь, в какой парадной сызнова живешь, в каком окошке вороном поешь. Все ерунда. Ты в комнате сидишь с газетой, безучастный к остальному. Кто говорит, что вороном летишь и серым волком по лесу ночному. Все ерунда. Ты, кажется, уснул, ты в сердце все утраты переставил, ты, кажется, страданья обманул, послушному уму их предоставил... И нет тебя как будто бы меж нас, и бьют часы о том, что поздний час, и радио спокойно говорит, и в коридоре лампочка горит. Но всякий раз, услышав ночью вой, я пробуждаюсь в ужасе и страхе: да, это ты вороной и совой выпрыгиваешь из дому во мраке. О чем-нибудь, о чем-нибудь ином, о чем-нибудь настойчиво и нервно, о комнате с завешенным окном... Но в комнате с незапертою дверью рост крыльев в полуночные часы и перьев шум. И некуда мне деться, Любовник-оборотень, Господи спаси, спаси меня от страшного соседства. Проходит в коридоре человек, стучит когтями по паркету птица и в коридоре выключает свет и выросшим крылом ко мне стучится. Явление безумия в ночи, нежданность и испуганность простится, не прячься, не юродствуй, не кричи, -- никто теперь в тебе не загостится подолее, чем нужно небесам, подолее, чем в ночь под воскресенье, и вскоре ты почувствуешь и сам, что бедный ум не стоит опасенья, что каждому дано не по уму. Да, скоро ты и в этом разберешься и к бедному безумью своему привыкнешь и с соседями сживешься. Прекрасный собеседник у меня! Вот птичий клюв и зубы человека, вот, падая, садясь и семеня, ко мне, полуптенец, полукалека, скачками приближается на миг и шепчет мне и корчится от боли: -- Забавный птенчик в городе возник из пепла убывающей любови, ха-ха, а вот и я, и погляди, потрогай перья на моей груди, там раньше только волосы росли, татуировки розами цвели, а вот глаза -- не бойся, идиот... 38 Вот шествие по улице идет, поэма приближается к концу, читатель рад, я вижу по лицу. А, наплевать. Я столько говорил, прикидывался, умничал, острил и добавлял искусственно огня... Но кто-то пишет далее меня. Вот пешеход по улице кружит, и снегопад вдоль окон мельтешит, читатель мой, как заболтались мы, глядишь -- и не заметили зимы. Пустеть домам, и улицам пустеть, деревьям, не успевшим облететь, теперь дрожать, чернеть на холоду, страдать у перекрестков на виду; а мы уже торопимся, живем, при полумраке, полумрак жуем, не отличая полночь от зари, и целый день не гаснут фонари, и солнце багровеет в небесах,6 и все, кто мог, уехали давно. По вечерам мы ломимся в кино, но выходя -- мы снова в лапах вьюг. И птицы унеслись на юг, и голоса их в Грузии слышны; одни вороны северу верны, и в парках, и в бульварах городских теперь мы замечаем только их, и снова отражается в глазах их каркающий крестик в небесах, и снежный город холоден и чист, как флейты Крысолова свист. Вот пешеход по городу кружит, в простом плаще от холода дрожит, зажав листок в комочек кулака, он ищет адрес. Он издалека. Пойдем за ним. Он не заметит нас, он близорук, а нынче поздний час, а если спросит -- как-то объясним. Друзья мои, отправимся за ним. Кого он ищет в городе моем. Теперь на снежной улочке вдвоем остались мы. Быть может, подойти. Но нет. Там постовые впереди. Так кто же он, бездомный сей юнец. ... Кто хочет, тот послушает конец! Из Гаммельна до Питера гонец в полвека не домчится, Боже мой, в дороге обзаводится семьей и умирает в полпути, друзья! В Россию приезжают Сыновья. 39. Романс для Крысолова и Хора Шум шагов, шум шагов, бой часов, снег летит, снег летит, на карниз. Если слы- шишь приглу- шенный зов, то спускай- ся по лест- нице вниз. Город спит, город спит, спят дворцы, снег летит вдоль ночных фо-нарей, Город спит, город спит, спят отцы, обхватив животы матерей. В этот час, в этот час, в этот миг над карни- зами кру- жится снег, в этот час мы ухо- дим от них, в этот час мы ухо- дим навек. Нас ведет Крысолов! Крысолов! вдоль па-не- лей и цин- ковых крыш, и звенит и летит из углов светлый хор возвратив- шихся крыс. Вечный мальчик, молодчик, юнец, вечный мальчик, любовник, дружок, обер-нись огля-нись, наконец, как вита- ет над на- ми снежок. За спи-ной полусвет, полумрак, только пят- нышки, пят- нышки глаз, кто б ты ни был -- подлец иль дурак, все равно здесь не вспом- нят о нас! Так за флей- той настой- чивей мчись, снег следы за-метет, за-несет, от безумья забвеньем лечись! От забвенья безумье спасет. Так спаси- бо тебе, Крысолов, на чужби- не отцы голосят, так спаси- бо за слав- ный улов, никаких возвраще- ний назад. Как он вы- глядит -- брит или лыс, наплевать на при-чес- ку и вид, но счастли- вое пе- ние крыс как всегда над Россией звенит! Вот и жизнь, вот и жизнь пронеслась, вот и город заснежен и мглист, только пом- нишь безум- ную власть и безум- ный уве- ренный свист. Так запомни лишь несколько слов: нас ведет от зари до зари, нас ведет Крысолов! Крысолов! Нас ведет Крысолов -- повтори. 40. Романс принца Гамлета Как быстро обгоняют нас возлюбленные наши. Видит Бог, но я б так быстро добежать не смог и до безумья. Ох, Гораций мой, мне, кажется, пора домой. Поля, дома, закат на волоске, вот Дания моя при ветерке, Офелия купается в реке. Я -- в Англию. Мне в Англии не быть. Кого-то своевременно любить, кого-то своевременно забыть, кого-то своевременно убить, и сразу непременная тюрьма -- и спятить своевременно с ума. Вот Дания. А вот ее король. Когда-нибудь и мне такая роль... А впрочем -- нет... Пойду-ка прикурю... Гораций мой, я в рифму говорю! Как быстро обгоняют нас возлюбленные наши. В час безумья мне кажется -- еще нормален я, когда давно Офелия моя лепечет языком небытия. Так в час любови, в час безумья -- вы, покинув освещенные дома, не зная ни безумства, ни любви, целуете и сходите с ума. Мне кажется, что сбился мой берет. Вот кладбище -- прекрасный винегрет, огурчики -- налево и направо, еще внизу, а сверху мы -- приправа. Не быть иль быть -- вопрос прямолинейный мне задает мой бедный ум, и нервный все просится ответ: не быть, не быть, кого-то своевременно забыть, кого-то своевременно любить, кого-то своевременно... Постой! Не быть иль быть! -- какой-то звук пустой. Здесь все, как захотелось небесам. Я, впрочем, говорил об этом сам. Гораций мой, я верил чудесам, которые появятся извне. Безумие -- вот главное во мне. Позор на Скандинавский мир. ДалЈко ль до конца, Вильям Шекспир? ДалЈко ль до конца, милорд. Какого чорта, в самом деле... 41. Чорт! Новобранцы, новобранцы, новобранцы! ожидается изысканная драка, принимайте новоявленного братца, короля и помазанника из мрака. Вот я снова перед вами -- одинокий, беспокойный и участливый уродец, тот же самый черно-белый, длинноногий, одинокий и рогатый полководец. Перед веком, перед веком, перед Богом, перед Господом, глупеющим под старость, перед боем в этом городе убогом помолитесь, чтобы что-нибудь осталось. Все, что брошено, оставлено, забыто, все, что "больше не воротится обратно", возвращается в беспомощную битву, в удивительную битву за утраты. Как фонарики, фонарики ручные, словно лампочки на уличных витринах, наши страсти, как страдания ночные, этой плоти -- и пространства поединок. Так прислушивайтесь к уличному вою, возникающему сызнова из детства, это к мертвому торопится живое, совершается немыслимое бегство. Что-то рядом затевается на свете, это снова раздвигаются кровати, пробуждаются солдаты после смерти, просыпаются любовники в объятьях. И по новой зачинаются младенцы, и поют перед рассветом саксофоны, и торопятся, торопятся одеться новобранцы, новобранцы, солдафоны. Как вам нравится ваш новый полководец! Как мне нравится построенный народец, как мне нравятся покойники и дети, саксофоны и ударник на рассвете! Потому что в этом городе убогом, где отправят нас на похороны века, кроме страха перед Дьяволом и Богом, существует что-то выше человека. 42 Три месяца мне было что любить, что помнить, что твердить, что торопить, что забывать на время. Ничего. Теперь зима -- и скоро Рождество, и мы увидим новую толпу. Давно пора благодарить судьбу за зрелища, даруемые нам не по часам, а иногда по дням, а иногда -- как мне -- на месяца. И вот теперь пишу слова конца, стучит машинка. Смолкший телефон и я -- мы слышим колокольный звон на площади моей. Звонит собор. Из коридора долетает спор, и я слова последние пишу. Ни у кого прощенья не прошу за все дурноты. Головы склоня, молчат герои. Хватит и с меня. Стучит машинка. Вот и всЈ, дружок. В окно летит ноябрьский снежок, фонарь висячий на углу кадит, вечерней службы колокол гудит, шаги моих прохожих замело. Стучит машинка. Шествие прошло. сентябрь -- ноябрь 1961, Ленинград (Все примечания, кроме 2-го, мои -- С. В.) Текст -- сверка файла-источника (неизвестного происхождения) по СИБ (2-е изд.). Неизв. ист. -- вероятно, ручной компьютерный набор с ранней публикации, т. к. при сверке с СИБ обнаружено много мелких отличий, в т. ч. отдельных слов и порядка слов, и некоторые большие пропуски ("песенка в тиши" из гл. 9). Осн. отличие пунктуации: в СИБ убраны почти все вопр. и воскл. знаки, напр.: в неизв. ист. в гл. 31: "И кто прочтет мою поэму? Тень?"; в СИБ: "И кто прочтет мою поэму. Тень." 1 СИБ: "а жизнь" вместо "но и жизнь" -- опечатка? 2 Прощай, грусть (фр.) (прим. в СИБ) 3 Ранний вариант (неизв. ист.): после этой строки и перед следующей вставлен текст и дополнительный номер главы ("12"; в неизв. ист. не отмечено цифрой начало гл. 16, так что общее число глав такое же): Всего не понимая до конца, я целиком на стороне Лжеца. 12 Мое повествование, вперед. Вот шествие по улице идет, а кто-то в переулках отстает, и дождь над головами льет и льет. Какая беспредельная тоска, стирая струйки с влажного виска, взглянуть вперед среди обвисших шляп и увидать развершуюся хлябь дневных небес и то же впереди. Не все ль равно куда ступай, иди, прижмись, прижмись к соседу своему, все хуже и все лучше потому в такую же погоду одному. Так наступает иногда предел любым страданиям, и думаешь -- удел единственный, а все-таки не твой, вот так брести с печальною толпой и лужу обходить у фонаря, и вдруг понять, что столько прожил зря, и где-то от процессии отстать. И, как всегда, твой утомленный ум задержит выполненье новых дум, когда б не оказался ты в толпе, я все равно не удивлюсь тебе. 4 После этой строки в неизв. ист. вставлена строка "Что далее -- известная игра," 5 После этой строки в неизв. ист. вставлено четверостишие: Останься здесь, мне никуда не деться, как будто кровь моя бежит из сердца, а по твоим губам струятся слезы, а нас не ждут, не ожидают розы. 6 Эта нерифмованная строка отсутствует в неизв. ист. --------

Рождественский романс

Евгению Рейну, с любовью Плывет в тоске необъяснимой среди кирпичного надсада ночной кораблик негасимый из Александровского сада, ночной фонарик нелюдимый, на розу желтую похожий, над головой своих любимых, у ног прохожих. Плывет в тоске необъяснимой пчелиный хор сомнамбул, пьяниц. В ночной столице фотоснимок печально сделал иностранец, и выезжает на Ордынку такси с больными седоками, и мертвецы стоят в обнимку с особняками. Плывет в тоске необъяснимой певец печальный по столице, стоит у лавки керосинной печальный дворник круглолицый, спешит по улице невзрачной любовник старый и красивый. Полночный поезд новобрачный плывет в тоске необъяснимой. Плывет во мгле замоскворецкой, пловец в несчастие случайный, блуждает выговор еврейский на желтой лестнице печальной, и от любви до невеселья под Новый Год, под воскресенье, плывет красотка записная, своей тоски не объясняя. Плывет в глазах холодный вечер, дрожат снежинки на вагоне, морозный ветер, бледный ветер обтянет красные ладони, и льется мед огней вечерних, и пахнет сладкою халвою; ночной пирог несет сочельник над головою. Твой Новый Год по темно-синей волне средь моря городского плывет в тоске необъяснимой, как будто жизнь начнется снова, как будто будет свет и слава, удачный день и вдоволь хлеба, как будто жизнь качнется вправо, качнувшись влево. 28 декабря 1961 Датировано 1962 в SP. -- С. В. --------

Я как Улисс

О. Б. Зима, зима, я еду по зиме, куда-нибудь по видимой отчизне, гони меня, ненастье, по земле, хотя бы вспять, гони меня по жизни. Ну вот Москва и утренний уют в арбатских переулках парусинных, и чужаки по-прежнему снуют в январских освещенных магазинах. И желтизна разрозненных монет, и цвет лица криптоновый все чаще, гони меня, как новый Ганимед хлебну земной изгнаннической чаши и не пойму, октуда и куда я двигаюсь, как много я теряю во времени, в дороге повторяя: ох, Боже мой, какая ерунда. Ох, Боже мой, не многого прошу, ох, Боже мой, богатый или нищий, но с каждым днем я прожитым дышу уверенней и сладостней и чище. Мелькай, мелькай по сторонам, народ, я двигаюсь, и, кажется отрадно, что, как Улисс, гоню себя вперед, но двигаюсь по-прежнему обратно. Так человека встречного лови и все тверди в искусственном порыве: от нынешней до будущей любви живи добрей, страдай неприхотливей. 1961 --------

x x x

Бессмертия у смерти не прошу. Испуганный, возлюбленный и нищий, -- но с каждым днем я прожитым дышу уверенней и сладостней и чище. Как широко на набережных мне, как холодно и ветрено и вечно, как облака, блестящие в окне, надломленны, легки и быстротечны. И осенью и летом не умру, не всколыхнется зимняя простынка, взгляни, любовь, как в розовом углу горит меж мной и жизнью паутинка. И что-то, как раздавленный паук, во мне бежит и странно угасает. Но выдохи мои и взмахи рук меж временем и мною повисают. Да. Времени -- о собственной судьбе кричу все громче голосом печальным. Да. Говорю о времени себе, но время мне ответствует молчаньем. Лети в окне и вздрагивай в огне, слетай, слетай на фитилечек жадный. Свисти, река! Звони, звони по мне, мой Петербург, мой колокол пожарный. Пусть время обо мне молчит. Пускай легко рыдает ветер резкий и над моей могилою еврейской младая жизнь настойчиво кричит. 1961(?) --------

x x x

В деревне никто не сходит с ума. По темным полям здесь приходит труд. Вдоль круглых деревьев стоят дома, в которых живут, рожают и мрут. В деревне крепче сожми виски. В каждой деревне растет трава. В этой деревне сквозь шум реки на круглых деревьях шумит листва. Господи, Господи, в деревне светло, и все, что с ума человека свело, к нему обратится теперь на ты. Смотри, у деревьев блестят цветы (к былому мосты), но ведь здесь паром, как блещет в твоем мозгу велодром, умолкшей музыки ровный треск и прямо в зубы кричит, кричит. Из мертвой чаши глотает трек, к лицу поднося деревянный щит. В деревне никто не сходит с ума. С белой часовни на склоне холма, с белой часовни, аляповат и суров, смотрит в поля Иоанн Богослов. Спускаясь в деревню, посмотришь вниз -- пылит почтальон-велосипедист, а ниже шумит река, паром чернеет издалека, на поезд успеешь наверняка. А ты не уедешь, здесь денег нет в такую жизнь покупать билет. На всю деревню четыре письма. В деревне никто не сходит с ума. В пальто у реки посмотри на цветы, капли дождя заденут лицо, падают на воду капли воды и расходятся, как колесо. 1961(?) --------

В темноте у окна

В темноте у окна, на краю темноты полоса полотна задевает цветы. И, как моль, из угла устремляется к ней взгляд, острей, чем игла, хлорофилла сильней. Оба вздрогнут -- но пусть: став движеньем одним, не угроза, а грусть устремляется к ним, и от пут забытья шорох век возвратит: далеко до шитья и до роста в кредит. Страсть -- всегда впереди, где пространство мельчит. Сзади прялкой в груди Ариадна стучит. И в дыру от иглы, притупив острие, льются речки из мглы, проглотившей ее. Засвети же свечу или в лампочке свет. Темнота по плечу тем, в ком памяти нет, кто, к минувшему глух и к грядущему прост, устремляет свой дух в преждевременный рост. Как земля, как вода под небесною мглой, в каждом чувстве всегда сила жизни с иглой. И, невольным объят страхом, вздрогнет, как мышь, тот, в кого ты свой взгляд из угла устремишь. Засвети же свечу на краю темноты. Я увидеть хочу то, что чувствуешь ты в этом доме ночном, где скрывает окно, словно скатерть с пятном темноты, полотно. Ставь на скатерть стакан, чтоб он вдруг не упал, чтоб сквозь стол-истукан, словно соль, проступал, незаметный в окно, ослепительный Путь -- будто льется вино и вздымается грудь. Ветер, ветер пришел, шелестит у окна. Укрывается ствол за квадрат полотна. И трепещут цветы у него позади на краю темноты, словно сердце в груди. Натуральная тьма наступает опять, как движенье ума от метафоры вспять, и сиянье звезды на латуни осей глушит звуки езды по дистанции всей. 1961(?) --------

x x x

...Мой голос, торопливый и неясный, тебя встревожит горечью напрасной, и над моей ухмылкою усталой ты склонишься с печалью запоздалой, и, может быть, забыв про все на свете, в иной стране -- прости! -- в ином столетьи ты имя вдруг мое шепнешь беззлобно, и я в могиле торопливо вздрогну. 23 января 1962 --------

Письмо к А. Д.

Bсе равно ты не слышишь, все равно не услышишь ни слова, все равно я пишу, но как странно писать тебе снова, но как странно опять совершать повторенье прощанья. Добрый вечер. Kак странно вторгаться в молчанье. Bсе равно ты не слышишь, как опять здесь весна нарастает, как чугунная птица с тех же самых деревьев слетает, как свистят фонари, где в ночи ты одна проходила, распускается день -- там, где ты в одиночку любила. Я опять прохожу в том же светлом раю, где ты долго болела, где в шестом этаже в этой бедной любви одиноко смелела, там где вновь на мосту собираются красной гурьбою те трамваи, что всю твою жизнь торопливо неслись за тобою. Боже мой! Bсе равно, все равно за тобой не угнаться, все равно никогда, все равно никогда не подняться над отчизной своей, но дано увидать на прощанье, над отчизной своей ты летишь в самолете молчанья. Добрый путь, добрый путь, возвращайся с деньгами и славой. Добрый путь, добрый путь, о как ты далека, Боже правый! О куда ты спешишь, по бескрайней земле пробегая, как здесь нету тебя! Tы как будто мертва, дорогая. B этой новой стране непорочный асфальт под ногою, твои руки и грудь -- ты становишься смело другою, в этой новой стране, там где ты обнимаешь и дышишь, говоришь в микрофон, но на свете кого-то не слышишь. Cохраняю твой лик, устремленный на миг в безнадежность, -- безразличный тебе -- за твою уходящую нежность, за твою одинокость, за слепую твою однодумность, за смятенье твое, за твою молчаливую юность. Bсе, что ты обгоняешь, отстраняешь, приносишься мимо, все, что было и есть, все, что будет тобою гонимо, -- ночью, днем ли, зимою ли, летом, весною и в осенних полях, -- это все остается со мною. Принимаю твой дар, твой безвольный, бездумный подарок, грех отмытый, чтоб жизнь распахнулась, как тысяча арок, а быть может, сигнал -- дружелюбный -- о прожитой жизни, чтоб не сбиться с пути на твоей невредимой отчизне. До свиданья! Прощай! Tам не ты -- это кто-то другая, до свиданья, прощай, до свиданья, моя дорогая. Oтлетай, отплывай самолетом молчанья -- в пространстве мгновенья, кораблем забыванья -- в широкое море забвенья. 27 января 1962 --------

x x x

Уже три месяца подряд под снегопад с аэродрома ты едешь в черный Петроград, и все вокруг тебе знакомо. И все жива в тебе Москва, и все мерещится поспешно замоскворецкая трава, замоскворецкие скворешни. Летит автобус в декабре, но все, по-прежнему печальный, стоит в обшарпанном дворе мой брат, мой родственник недальний, и трубный голос слышу я и, как приказу, повинуюсь. -- Прошла ли молодость твоя. Прошла, прошла. Я не волнуюсь. Отъездом в дальние края, отлетом в близкую отчизну трехчасового забытья предвижу медленную тризну и повторяю: не забудь. Пускай не преданность, а верность храни в себе кому-нибудь и новой родины поверхность под освещением косым люби, куда б ни закатился, и вспоминай ее, как сын, который с братьями простился. январь 1962 --------

x x x

М. Б. Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною, и увидал, что выдвинутый стул сливался с освещенною стеною. Был в лампочке повышенный накал, невыгодный для мебели истертой, и потому диван в углу сверкал коричневою кожей, словно желтой. Стол пустовал. Поблескивал паркет. Темнела печка. В раме запыленной застыл пейзаж. И лишь один буфет казался мне тогда одушевленным. Но мотылек по комнате кружил, и он мой взгляд с недвижимости сдвинул. И если призрак здесь когда-то жил, то он покинул этот дом. Покинул. 2 февраля 1962 --------

x x x

Прошел сквозь монастырский сад, в пролом просунулся, согнулся, к воде спустился и назад нетерпеливо оглянулся. С пяти блестящих куполов сквозь облетевшие деревья был виден травяной покров и взмах коричневого гребня крыш монастырских, и кольцом заводов хор многоголосый, и там внизу, к стене лицом, маячил гость рыжеволосый. Оставив всякий путь назад, оставшимся путям -- на зависть, спиной к воде, смотрел в тот сад, молчал, на купола уставясь. Настолько зная в этом толк, чтоб возвращеньем не пленяться, подумал все-таки, что долг на эту высоту подняться и все увидеть: от начал до берега, где волны бьются. Но если что и различал, то значило: "нельзя вернуться". И все покрылось пеленой и погрузилось в сумрак полный. И то, что было за спиной, он пред собой увидел, -- волны. 21 -- 25 апреля 1962 --------

Зофья (поэма)

Глава первая В сочельник я был зван на пироги. За окнами описывал круги сырой ежевечерний снегопад, рекламы загорались невпопад, я к форточке прижался головой: за окнами маячил постовой. Трамваи дребезжали в темноту, вагоны громыхали на мосту, постукивали льдины о быки, шуршанье доносилось от реки, на перекрестке пьяница возник, еще плотней я к форточке приник. Дул ветер, развевался снегопад, маячили в сугробе шесть лопат. Блестела незамерзшая вода, прекрасно индевели провода. Поскрипывал бревенчатый настил. На перекрестке пьяница застыл. Все тени за окном учетверя, качалось отраженье фонаря у пьяницы как раз над головой. От будки отделился постовой и двинулся вдоль стенки до угла, а тень в другую сторону пошла. Трамваи дребезжали в темноту, подрагивали бревна на мосту, шуршанье доносилось от реки, мелькали в полутьме грузовики, такси неслось вдали во весь опор, мерцал на перекрестке светофор. Дул ветер, возникавшая метель подхватывала синюю шинель. На перекрестке пьяница икал. Фонарь качался, тень его искал. Но тень его запряталась в бельЈ. Возможно, вовсе не было ее. Тот крался осторожно у стены, ничто не нарушало тишины, а тень его спешила от него, он крался и боялся одного, чтоб пьяница не бросился бегом. Он думал в это время о другом. Дул ветер, и раскачивался куст, был снегопад медлителен и густ. Под снежною завесою сплошной стоял он, окруженный белизной. Шел снегопад, и след его исчез, как будто он явился из небес. Нельзя было их встречу отвратить, нельзя было его предупредить, их трое оказалось. Третий -- страх. Над фонарем раскачивался мрак, мне чудилось, что близится пурга. Меж ними оставалось три шага. Внезапно громко ветер протрубил, меж ними промелькнул автомобиль, метнулось белоснежное крыло. Внезапно мне глаза заволокло, на перекрестке кто-то крикнул "нет", на миг погас и снова вспыхнул свет. Был перекресток снова тих и пуст, маячил в полумраке черный куст. Часы внизу показывали час. Маячил вдалеке безглавый Спас. Чернела незамерзшая вода. Вокруг не видно было ни следа. Я думаю порой о том, что ночь, не в силах снегопада превозмочь и даже ни на четверть, ни на треть, не в силах сонм теней преодолеть, который снегопад превозносил, дает простор для неизвестных сил. Итак, все было пусто и темно, еще немного я глядел в окно, во мраке куст переставал дрожать, трамваи продолжали дребезжать, вдали -- слегка подрагивал настил. Я штору потихоньку опустил. Чуть шелохнулись белые листки. Мать штопала багровые носки, отец чинил свой фотоаппарат. Листал журналы на кровати брат, а кот на калорифере урчал. Я галстуки безмолвно изучал. Царили тишина и полумгла, ныряла в шерсть блестящая игла, над ней очки блестели в полумгле, блестели объективы на столе, во мраке кот с урчанием дышал, у зеркала я галстуком шуршал. Отец чинил свой фотоаппарат, среди журналов улыбался брат, -- рождественский рассказ о чудесах; поблескивал за стеклами в часах, раскачиваясь, бронзовый овал. У зеркала я галстук надевал. Мать штопала багровые носки, блестели календарные листки, горела лампа в розовом углу, пятно ее лежало на полу, из-под стола кошачий взгляд блестел. У зеркала мой галстук шелестел. Царила тишина, и кот урчал, я, в зеркало уставившись, молчал, дул ветер, завывающий трубой. И в зеркало внимательно собой, скользя глазами вверх и вниз, я молча любовался, как Нарцисс. Я освещен был только со спины, черты лица мне были не видны, белела освещенная рука. От башмаков и до воротника глаза движенья стали учащать, пора мне это было прекращать. Я задержался в зеркале еще: блестело освещенное плечо, я шелковой рубашкой шелестел, ботинок мой начищенный блестел, в тени оставшись, чуть мерцал другой, прекрасен был мой галстук дорогой. Царили тишина и полумгла. В каком-то мире двигалась игла, Бог знает что в журнале брат читал, отец Бог весть где мыслями витал, зажав отвертки в розовой руке. У зеркала стоял я вдалеке. Я думаю, что в зеркале моем когда-нибудь окажемся втроем во тьме, среди гнетущей тишины, откуда-то едва освещены, я сам и отраженье и тоска -- единственная здесь без двойника. Бежала стрелка через циферблат, среди журналов улыбался брат, издалека к ботинку моему струился свет, переходя во тьму, лицо отца маячило в тени, темнели фотографии родни. Я, штору отстранив, взглянул в окно: кружился снег, но не было темно, кружился над сугробами фонарь, нетронутый маячил календарь, маячил вдалеке безглавый Спас, часы внизу показывали час. Горела лампа в розовом углу, и стулья отступали в полумглу, передо мною мой двойник темнел, он одевался, голову склоня. Я поднял взгляд и вдруг остолбенел: все четверо смотрели на меня. Отец чинил свой фотоаппарат, мерцал во тьме неясно циферблат, брат, лежа на спине, смотрел во мглу, журнал его валялся на полу, за окнами творилась кутерьма, дрожала в абажуре бахрома. Царили полумрак и тишина, была на расстоянии слышна сквозь шерсть носка бегущая игла, шуршанье доносилось из угла, мне надоело об одном твердить, пора мне было в гости уходить. Я задержался на календаре, итак, я оказался в январе, за шторами безмолвствовал фонарь, молчал передо мною календарь. Боясь, что год окажется тяжел, я к выходу из комнаты пошел. Внезапно что-то стало нарастать, брат с раскладушки попытался встать, мать быстро поднялась из-за стола, и вверх взвилась, упав из рук, игла, отец схватил свой фотоаппарат, из-под стола сверкнул кошачий взгляд. И раздалось скрипение часов, и лязгнул за спиной моей засов, я быстро обернулся и застыл: все в комнате, кому же запирать? Отец бесшумно штору опустил, нельзя теперь засовам доверять. Я пятился, и пятилось окно. Кот прыгнул в освещенное пятно. Под потолком, где скапливалась мгла, сверкала ослепленная игла. От ужаса я чуть не закричал, среди журналов мой отец торчал. Появится ли кто-нибудь меж нас! Протянется ли что-нибудь из глаз, похожее на дерево в пыли. Уста мои разжаться не могли, в обоях на стене явился мел, от ужаса я весь окостенел. Деревья в нашей комнате росли! ветвями доставая до земли и также доставая потолка, вытряхивая пыль из уголка, но корни их в глазах у нас вились, вершины в центре комнаты сплелись. Я вглядывался в комнату трезвей, все было лишь шуршание ветвей, ни хвоя, ни листва их не видна, зима для них была соблюдена, но ель средь них, по-моему, была, венчала их блестящая игла. Два дерева у матери из глаз, по стольку же у каждого из нас, но все они различной высоты, вершины одинаково пусты, одно иглу имело на конце. У каждого два дерева в лице. Все кончилось впотьмах, как началось, все кончилось, бесшумно улеглось, и снова воцарилась полумгла, мелькнула между стульями игла, я замер в полумраке у окна, и снова воцарилась тишина. Игла еще лежала на полу, брат вздрагивал с журналами в углу, еще не прояснился циферблат, отец уже чинил свой аппарат, засов обратно прыгнул в тишине, и штора развевалась на окне. Все кончилось, все быстро улеглось, вновь каждому занятие нашлось. Кот сумрачно под лампою лежал, и свет его прекрасно окружал. Я штору все пытался разглядеть, раздумывал: кто мог ее задеть. Мать молча что-то с пола подняла, в руках ее опять была игла. Ладонями провел я по вискам, игла уже ныряла по носкам, над ней очки мерцали в полумгле, блестели объективы на столе. Дул ветер, и сгущалась темнота, за окнами гудела пустота, я вынул из-за форточки вино, снег бился в ослепленное окно и издавал какой-то легкий звон, вдруг зазвонил в прихожей телефон. И тотчас же, расталкивая тьму, я бросился стремительно к нему, забыв, что я кого-то отпустил, забыв, что кто-то в комнате гостил, что кто-то за спиной моей вздыхал. Я трубку снял и тут же услыхал: -- Не будет больше праздников для вас не будет собутыльников и ваз не будет вам на родине жилья не будет поцелуев и белья не будет именинных пирогов не будет вам житья от дураков не будет вам поллюции во сны не будет вам ни лета ни весны не будет вам ни хлеба ни питья не будет вам на родине житья не будет вам ладони на виски не будет очищающей тоски не будет больше дерева из глаз не будет одиночества для вас не будет вам страдания и зла не будет сострадания тепла не будет вам ни счастья ни беды не будет вам ни хлеба ни воды не будет вам рыдания и слез не будет вам ни памяти ни грез не будет вам надежного письма не будет больше прежнего ума. Со временем утонете во тьме. Ослепнете. Умрете вы в тюрьме. Былое оборотится спиной, подернется реальность пеленой. -- Я трубку опустил на телефон, но говорил, разъединенный, он. Я галстук завязал и вышел вон. Глава вторая В Сочельник я был зван на пироги. За окнами описывал круги сырой ежевечерний снегопад, рекламы загорались невпопад, трамваи дребезжали вдалеке, сворачивали мальчики к реке, подкатывали вороны к сыскной, карнизы поражали белизной, витрины будоражили умы, волнение по правилам зимы охватывало город в полутьме, царило возбуждение в уме, и лампочки ныряли у ворот в закрытый снегопадом небосвод. Фургоны отъезжали в темноту, трамваи дребезжали на мосту, царило возбужденье и тоска, шуршала незамерзшая река, раскачивался лист календаря, качалось отраженье фонаря, метались в полумраке на стене окно и снегопад наедине. Качался над сугробами забор, раскачивался в сумраке собор, внутри его подрагивал придел, раскачивался колокол, гудел, подрагивали стрелки на часах, раскачивался Бог на небесах. Раскачивалась штора у плеча, за окнами двуглавая свеча раскачивалась с чувством торжества, раскачивался сумрак Рождества, кто знает, как раскачивать тоску, чтоб от прикосновения к виску раскачивалась штора на окне, раскачивались тени на стене, чтоб выхваченный лампочками куст раскачивался маятником чувств (смятенье -- унижение -- и месть) с той разницей, чтоб времени не счесть, с той разницей, чтоб времени не ждать, с той разницей, чтоб чувств не передать. Чтоб чувства передать через него, не следовало в ночь под Рождество вторгаться в наступающую мглу двуглавыми свечами на углу, бояться поножовщины и драк, искусственно расталкивая мрак, не следовало требовать огня. Вчерашние -- для завтрешнего дня. Все чувства будут до смерти нужны, все чувства будут вдруг обнажены в предчувствии убийственных вестей, как будто в поножовщине страстей за вами кто-то гонится вослед. Напрасно вы не выключили свет! Сомнамбулою уличных огней, пристанищем, ристалищем теней, обителью, где царствует сквозняк, качался офицерский особняк, так, если кто-то гонится вослед, неузнанными в блеске эполет, затерянными в бездне анфилад, зажавшими в ладонях шоколад, обнявшими барочные сосцы, окажутся пехотные юнцы, останется непролитой их кровь, останутся их дамы и любовь, их яблоки, упавшие из ваз, -- предел недосягаемости ваш. Кто вздрагивал под вывескою "вход"? Кто вздрагивал в предчувствии невзгод, предчувствуя безмерную беду, кто вздрагивал единожды в году, кто на душу не принял бы греха, чья светлая душа была глуха, кто вовремя уменьшил кругозор, кто вздрагивал, предчувствуя позор? Насмешка, издевательство и срам: предел недосягаемости -- храм, пример несокрушимости -- орех, пример недосягаемости -- грех, предел невозмутимости -- бокал среди несокрушимости зеркал. Кто выживет в прогулках у Невы, беспечнее, прекраснее, чем вы, прелестнее, прекраснее одет, кто вам не оборотится во след с прекрасною улыбкой, никогда в чьем сердце не оставите следа, в чьем взоре промелькнет голубизна, в чьем взоре распластается Нева, чье черное пальто и синева останутся когда-нибудь без нас, в потемках и в присутствии огней, не чувствуя присутствия теней? Не чувствуя ни времени, ни дат, всеобщим Solitude и Soledad, прекрасною рукой и головой нащупывая корень мировой, нащупывать в снегу и на часах, прекрасной головою в небесах, устами и коленями -- везде нащупывать безмерные О, Д -- в безмерной ОДинокости Души, в ДОму своем и далее -- в глуши нащупывать на рОДине весь гОД? В неверии -- о госпОДи, mein Gott, выискивать не АД уже, но ДА -- нащупывать свой выхОД в никогДА. Безмолвно наслаждаясь из угла, все детство наблюдая зеркала, предел невозмутимости их -- пруд, безмерно обожая изумруд, ухмылки изумрудные гостей -- достигнувшими возраста страстей, почувствуем ли спрятанный в них клАД, присущий только подлинности хлАД, вокруг него и около кружа, доподлинным обличьем дорожа, доподлинно почувствуешь ли в них, себя уже стократ переменив, портьеру или штору теребя, почувствуешь ли в зеркале себя? Укрыться за торшерами в углу, укрыться офицером на балу, смотреть в апоплексический портрет, какое наслаждение и бред, на дюреровской лошади верхом во тьму на искушение грехом, сжимая поредевшие виски, въезжая в Апокалипсис тоски, оглядываться сызнова назад -- внезапно нарастающий азарт при виде настигающих теней, и грохот огнедышащих коней, и алый меч в разверстых небесах качается, как маятник в часах. Я вижу свою душу в зеркала, душа моя неслыханно мала, не более бумажного листа, -- душа моя неслыханно чиста, прекрасная душа моя, Господь, прелестная не менее, чем плоть, чем далее, тем более для грез до девочки ты душу превознес, -- прекрасная, как девочка, душа, ты так же велика, как хороша, -- как девочке присущий оптимизм, души моей глухой инфантилизм всегда со мной в полуночной тиши. За окнами ни плоти, ни души. За окнами мерцают фонари. Душа моя безмолвствует внутри, безмолвствует смятение в умах, душа моя безмолвствует впотьмах, безмолвствует за окнами январь, безмолвствует на стенке календарь, безмолвствует во мраке снегопад, неслыханно безмолвствует распад, в затылке нарастает перезвон, безмолвствует окно и телефон, безмолвствует душа моя, и рот немотствует, безмолвствует народ, неслыханно безмолвствует зима, от жизни и от смерти без ума. В молчании я слышу голоса. Безмолвствуют святые небеса, над родиной свисая свысока. Юродствует земля без языка. Лишь свету от небес благодаря мой век от зарожденья фонаря до апокалиптических коней одна жестикуляция теней, белесые запястия и вен сиреневый узор, благословен создавший эту музыку без нот, безногого оракула немот, дающего на все один ответ: молчание и непрерывный свет. В безмолвии я слышу голоса. Безмолвствуют земля и небеса. В безмолвии я слышу легкий гуд, и тени чувств по воздуху бегут. Вопросы устремленные, как лес, в прекрасное молчание небес, как греза о заколотых тельцах, теснятся в неприкаянных сердцах. Едва ли взбудоражишь пустоту молитвой, приуроченной к посту, прекрасным возвращеньем в отчий дом и маркой на конвертике пустом, чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь, оделись в серебро авиапочт. Как будто это ложь, а это труд, как будто это жизнь, а это блуд, как будто это грязь, а это кровь, не грех -- но это странная любовь. Не чудо, но мечта о чудесах, не праведник, а все ж поторопись мелькнуть и потеряться в небесах открыткой в посполитый парадиз, как будто это ниточка и связь, как будто, над собою не смеясь, твердишь себе: вот Бог, а вот порог, как будто это ты, а это Бог, как будто век жужжит в его руке, а жизнь твоя, как Ио, вдалеке. Чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь, укрыли блудных сыновей и дочь прекрасную и, адрес изменив, чтоб чувства не усиливали миф, не следовало в ночь под Рождество выскакивать из дома своего, бояться поножовщины и драк, выскакивать от ужаса во мрак, не следовало в панике большой спасаться от погони за душой, не следовало верить в чудеса, вопросам устремляться в небеса, не следовало письма вам писать, не следовало плоть свою спасать. Но в ночь под Рождество не повторять о том, что можно много потерять, что этого нельзя предотвратить, чтоб жизнь свою в корову обратить. Как будто ты ужален и ослеп, за белою коровой вьется вслед жужжащая небесная оса, безмолвствуют святые небеса, напрасно ты, безмолвствуя, бежал ужасного, но лучшего из жал, напрасно ты не чувствуешь одно: стрАДаний ОДинаково ДАно, стрАДанье и забвение -- труха, стрАДание не стоило греха. Почувствуешь ли в панике большой бессмертную погоню за душой, погоню, чтобы времени не ждать, с той выгодой, чтоб чувства передать в мгновение, схватившее виски, в твой век по мановению тоски, чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь, оделись в серебро авиапочт. Предчувствуешь все это в снегопад в подъезде, петроградский телепат, и чувства распростертые смешны, шпагатом от войны и до войны, он шепчет, огибая Летний сад: немыслимый мой польский адресат. Любовь твоя -- воспитанница фей, возлюбленный твой -- нынешний Орфей, и образ твой -- фотографа момент, твой голос -- отдаленный диксиленд. Прогулки в ботаническом саду, возлюбленного пение в аду, возлюбленного пение сквозь сон, -- два голоса, звучащих в унисон, органный замирающий свинец, венчальные цветы, всему венец, душа твоя прекрасна и тиха, душа твоя не ведает греха, душа твоя по-прежнему в пути, по-прежнему с любовью во плоти. Ничто твоей души не сокрушит. Запомни, что душа твоя грешит! Душа твоя неслыханно больна. Запомни, что душа твоя одна. От свадебного поезда конец души твоей неслыханный венец, души твоей венчальные цветы, блестящие терновые кусты. Душа твоя грехи тебе простит, душа тебя до девочки взрастит, душа твоя смоковницу сожжет, душа твоя обнимет и солжет, душа твоя тебя превознесет, от Страшного Суда душа спасет! Чье пение за окнами звучит? Возлюбленный за окнами кричит. Душа его вослед за ним парит. Душа его обратно водворит. Как странно ты впоследствии глядишь. Действительно, ты странствуешь весь день, душа твоя вослед тебе, как тень, по комнате витает, если спишь, душа твоя впоследствии как мышь. Впоследствии ты сызнова пловец, впоследствии "таинственный певец" -- душа твоя не верит в чепуху, -- впоследствии ты странник наверху. Так, девочкой пожертвовать решась, любовь твоя, души твоей страшась, под черными деревьями дрожит, совсем тебя впоследствии бежит. На улице за окнами рябя, там что-то убегает от тебя, ты смотришь на заржавленный карниз, ты смотришь не на улицу, а вниз, ты смотришь из окна любви вослед, ты видишь сам себя -- автопортрет, ты видишь небеса и тени чувств, ты видишь диабаз и черный куст, ты видишь это дерево и ад, в сей графике никто не виноват. Кто плотью защищен, как решетом, за собственной душой как за щитом, прекрасной задушевностью дыши за выпуклым щитом своей души. Вся жизнь твоя, минувшая как сон: два голоса, звучавших в унисон, деревьев развевающихся шум, прекрасными страданьями твой ум наполненный, как зернами гранат, впоследствии прекрасный аргонавт, впоследствии ты царствуешь в умах, запомни, что ты царствуешь впотьмах, однако же все время на виду, запомни, что жена твоя в аду. Уж лучше без глупца, чем без вруна, уж лучше без певца, чем без руна, уж лучше грешным быть, чем грешным слыть, уж легче утонуть, чем дальше плыть. Но участи пловца или певца уж лучше -- положиться на гребца. Твой взор блуждает, сумрачен и дик, доносится до слуха Эвридик возлюбленного пение сквозь ад, вокруг него безмолвие и смрад, вокруг него одни его уста, вокруг него во мраке пустота, во мраке с черным деревом в глазу возлюбленного пение внизу. Какая наступает тишина в прекрасном обрамлении окна, когда впотьмах, недвижимый весь век, как маятник, качнется человек, и в тот же час, снаружи и внутри, возникнет свет, внезапный для зари, и ровный звон над копьями оград, как будто это новый циферблат вторгается, как будто не спеша над плотью воцаряется душа, и алый свет, явившийся извне, внезапно воцаряется в окне, внезапно растворяется окно, как будто оживает полотно. Так шествовал Орфей и пел Христос. Так странно вам кощунствовать пришлось, впоследствии нимало не стыдясь. Прекрасная раскачивалась связь, раскачивалась, истово гремя, цепочка между этими двумя. Так шествовал Христос и пел Орфей, любовь твоя, воспитанница фей, от ужаса крича, бежала в степь, впотьмах над ней раскачивалась цепь, как будто циферблат и телефон, впотьмах над ней раскачивался звон, раскачивался бронзовый овал, раскачивался смертный идеал. Раскачивался маятник в холмах, раскачивался в полдень и впотьмах, раскачивался девочкой в окне, раскачивался мальчиком во сне, раскачивался чувством и кустом, раскачивался в городе пустом, раскачивался деревом в глазу, раскачивался здесь и там, внизу, раскачивался с девочкой в руках, раскачивался крик в обиняках, раскачивался тенью на стене, раскачивался в чреве и вовне, раскачивался, вечером бледнел, при этом оглушительно звенел. Ты, маятник, душа твоя чиста, ты маятник от яслей до креста, как маятник, как маятник другой, как маятник рука твоя с деньгой, ты маятник, отсчитывая пядь от Лазаря к смоковнице и вспять, как маятник от злости и любви, ты движешься как маятник в крови. Ты маятник, страданья нипочем, ты маятник во мраке ни при чем, ты маятник и маятнику брат, твоя душа прекрасный циферблат, как маятник, чтоб ты не забывал, лицо твое, как маятник, овал. Как маятник, то умник, то дурак, ты маятник от света и во мрак за окнами, как маятник, рябя, -- зачатие, как маятник, тебя. Ты маятник, как маятник я сам, ты маятник по дням и по часам, как маятник, прости меня, Господь, как маятник душа твоя и плоть, ты маятник по каждой голове, ты маятник -- от девочки в траве, ты маятник внизу и наверху, ты маятник страданью и греху, ты маятник от уличных теней до апокалиптических коней. Крик: Я маятник. Не трогайте меня. Я маятник для завтрашнего дня. За будущие страсти не дрожу, я сам себя о них предупрежу. Самих себя увидеть в нищете, самих себя увидеть на щите, заметить в завсегдатаях больниц божественная участь единиц. Признание, награда и венец, способность предугадывать конец, достоинство, дарующее власть, способность, возвышающая страсть, способность возвышаться невпопад, как маятник -- прекрасный телепат. Способные висеть на волоске, способные к обману и тоске, способные к сношению везде, способные к опале и звезде, способные к смешению в крови, способные к заразе и любви, напрасно вы не выключили свет, напрасно вы оставили свой след, знакомцы ваших тайн не берегут, за вами ваши чувства побегут. Что будет поразительней для глаз, чем чувства, настигающие нас с намереньем до горла нам достать? Советую вам маятником стать. апрель 1962 --------

Стансы городу

Да не будет дано умереть мне вдали от тебя, в голубиных горах, кривоногому мальчику вторя. Да не будет дано и тебе, облака торопя, в темноте увидать мои слезы и жалкое горе. Пусть меня отпоет хор воды и небес, и гранит пусть обнимет меня, пусть поглотит, мой шаг вспоминая, пусть меня отпоет, пусть меня, беглеца, осенит белой ночью твоя неподвижная слава земная. Все умолкнет вокруг. Только черный буксир закричит посредине реки, исступленно борясь с темнотою, и летящая ночь эту бедную жизнь обручит с красотою твоей и с посмертной моей правотою. 2 июня 1962 --------

x x x

М. Б. Ни тоски, ни любви, ни печали, ни тревоги, ни боли в груди, будто целая жизнь за плечами и всего полчаса впереди. Оглянись -- и увидишь наверно: в переулке такси тарахтят, за церковной оградой деревья над ребенком больным шелестят, из какой-то неведомой дали засвистит молодой постовой, и бессмысленный грохот рояля поплывет над твоей головой. Не поймешь, но почувствуешь сразу: хорошо бы пяти куполам и пустому теперь диабазу завещать свою жизнь пополам. 4 июня 1962 --------

Диалог

"Там он лежит, на склоне. Ветер повсюду снует. В каждой дубовой кроне сотня ворон поет." "Где он лежит, не слышу. Листва шуршит на ветру. Что ты сказал про крышу, слов я не разберу." "В кронах, сказал я, в кронах темные птицы кричат. Слетают с небесных тронов сотни его внучат." "Но разве он был вороной: ветер смеется во тьму. Что ты сказал о коронах, слов твоих не пойму." "Прятал свои усилья он в темноте ночной. Все, что он сделал: крылья птице черной одной." "Ветер мешает мне, ветер. Уйми его, Боже, уйми. Что же он делал на свете, если он был с людьми." "Листьев задумчивый лепет, а он лежит не дыша. Видишь облако в небе, это его душа." "Теперь я тебя понимаю: ушел, улетел он в ночь. Теперь он лежит, обнимая корни дубовых рощ." "Крышу я делаю, крышу из густой дубовой листвы. Лежит он озера тише, ниже всякой травы. Его я венчаю мглою. Корона ему под стать." "Как ему там под землею." "Так, что уже не встать. Там он лежит с короной, там я его забыл." "Неужто он был вороной." "Птицей, птицей он был." 6 июня 1962 --------

Инструкция опечаленным

Не должен быть очень несчастным и, главное, скрытным... А. Ахматова Я ждал автобус в городе Иркутске, пил воду, замурованную в кране, глотал позеленевшие закуски в ночи в аэродромном ресторане. Я пробуждался от авиагрома и танцевал под гул радиовальса, потом катил я по аэродрому и от земли печально отрывался. И вот летел над облаком атласным, себя, как прежде, чувствуя бездомным, твердил, вися над бездною прекрасной: все дело в одиночестве бездонном. Не следует настаивать на жизни страдальческой из горького упрямства. Чужбина так же сродственна отчизне, как тупику соседствует пространство. 6 июня 1962 --------

x x x

1 Под вечер он видит, застывши в дверях: два всадника скачут в окрестных полях, как будто по кругу, сквозь рощу и гать, и долго не могут друг друга догнать. То бросив поводья, поникнув, устав, то снова в седле возбужденно привстав, и быстро по светлому склону холма, то в рощу опять, где сгущается тьма. Два всадника скачут в вечерней грязи, не только от дома, от сердца вблизи, друг друга они окликают, зовут, небесные рати за рощу плывут. И так никогда им на свете вдвоем сквозь рощу и гать, сквозь пустой водоем, не ехать ввиду станционных постов, как будто меж ними не сотня кустов! Вечерние призраки! -- где их следы, не видеть двойного им всплеска воды, их вновь возвращает к себе тишина, он знает из окриков их имена. По сельской дороге в холодной пыли, под черными соснами, в комьях земли, два всадника скачут над бледной рекой, два всадника скачут: тоска и покой. 2 Пустая дорога под соснами спит, смолкает за стеклами топот копыт, я знаю обоих, я знаю давно: так сердце звучит, как им мчаться дано. Так сердце стучит: за ударом удар, с полей наплывает холодный угар, и волны сверкают в прибрежных кустах, и громко играет любимый состав. Растаял их топот, а сердце стучит! Нисходит на шепот, но все ж не молчит, и, значит, они продолжают скакать! Способны умолкнуть, не могут -- смолкать. Два всадника мчатся в полночную мглу, один за другим, пригибаясь к седлу, по рощам и рекам, по черным лесам, туда, где удастся им взмыть к небесам. 3 Июльскою ночью в поселке темно. Летит мошкара в золотое окно. Горячий приемник звенит на полу, и смелый Гиллеспи подходит к столу. От черной печали до твердой судьбы, от шума в начале до ясной трубы, от лирики друга до счастья врага на свете прекрасном всего два шага. Я жизни своей не люблю, не боюсь, я с веком своим ни за что не борюсь. Пускай что угодно вокруг говорят, меня беспокоят, его веселят. У каждой околицы этой страны, на каждой ступеньке, у каждой стены, в недальное время, брюнет иль блондин, появится дух мой, в двух лицах един. И просто за смертью, на первых порах, хотя бы вот так, как развеянный прах, потомков застав над бумагой с утра, хоть пылью коснусь дорогого пера. 4 Два всадника скачут в пространстве ночном, кустарник распался в тумане речном, то дальше, то ближе, за юной тоской несется во мраке прекрасный покой. Два всадника скачут, их тени парят. Над сельской дорогой все звезды горят. Копыта стучат по заснувшей земле. Мужчина и женщина едут во мгле. 7 -- 9 июня 1962 --------

x x x

"Был черный небосвод светлей тех ног, и слиться с темнотою он не мог".1 В тот вечер возле нашего огня увидели мы черного коня. Не помню я чернее ничего. Как уголь были ноги у него. Он черен был, как ночь, как пустота. Он черен был от гривы до хвоста. Но черной по-другому уж была спина его, не знавшая седла. Недвижно он стоял. Казалось, спит. Пугала чернота его копыт. Он черен был, не чувствовал теней. Так черен, что не делался темней. Так черен, как полуночная мгла. Так черен, как внутри себя игла. Так черен, как деревья впереди, как место между ребрами в груди. Как ямка под землею, где зерно. Я думаю: внутри у нас черно. Но все-таки чернел он на глазах! Была всего лишь полночь на часах. Он к нам не приближался ни на шаг. В паху его царил бездонный мрак. Спина его была уж не видна. Не оставалось светлого пятна. Глаза его белели, как щелчок. Еще страшнее был его зрачок. Как будто был он чей-то негатив. Зачем же он, свой бег остановив, меж нами оставался до утра? Зачем не отходил он от костра? Зачем он черным воздухом дышал? Зачем во тьме он сучьями шуршал? Зачем струил он черный свет из глаз? Он всадника искал себе средь нас. 28 июня 1962 Датировано 1961 в SP. -- С. В. 1 Эпиграф написан Бродским (из примеч. в SP). -- С. В. --------

x x x

А. А. Ахматовой Закричат и захлопочут петухи, загрохочут по проспекту сапоги, засверкает лошадиный изумруд, в одночасье современники умрут. Запоет над переулком флажолет, захохочет над каналом пистолет, загремит на подоконнике стекло, станет в комнате особенно светло. И помчатся, задевая за кусты, невидимые солдаты духоты вдоль подстриженных по-новому аллей, словно тени яйцевидных кораблей. Так начнется двадцать первый, золотой, на тропинке, красным солнцем залитой, на вопросы и проклятия в ответ, обволакивая паром этот свет. Но на Марсовое поле дотемна Вы придете одинешенька-одна, в синем платье, как бывало уж не раз, но навечно без поклонников, без нас. Только трубочка бумажная в руке, лишь такси за Вами едет вдалеке, рядом плещется блестящая вода, до асфальта провисают провода. Вы поднимете прекрасное лицо -- громкий смех, как поминальное словцо, звук неясный на нагревшемся мосту -- на мгновенье взбудоражит пустоту. Я не видел, не увижу Ваших слез, не услышу я шуршания колес, уносящих Вас к заливу, к деревам, по отечеству без памятника Вам. В теплой комнате, как помнится, без книг, без поклонников, но также не для них, опирая на ладонь свою висок, Вы напишите о нас наискосок. Вы промолвите тогда: "О, мой Господь! этот воздух запустевший -- только плоть дум, оставивших признание свое, а не новое творение Твое!" июнь 1962 --------

Дорогому Д. Б.

Вы поете вдвоем о своем неудачном союзе. Улыбаясь сейчас широко каждый собственной музе. Тополя и фонтан, соболезнуя вам, рукоплещут, в теплой комнате сна в двух углах ваши лиры трепещут. Одинокому мне это все интересно и больно. От громадной тоски, чтобы вдруг не заплакать невольно, к молодым небесам за стеклом я глаза поднимаю, на диване родном вашей песне печальной внимаю. От фонтана бегут золотистые фавны и нимфы, все святые страны предлагают вам взять свои нимбы, золотистые лиры наполняют аккордами зданье и согласно звучат, повествуя о вашем страданьи. Это значит, весь мир, -- он от ваших страстей не зависит, но и бедная жизнь вашей бедной любви не превысит, это ваша печаль -- дорогая слоновая башня: исчезает одна, нарождается новая басня. Несравненная правда дорогими глаголет устами. И все громче они ударяют по струнам перстами. В костяное окно понеслась обоюдная мука к небесам и в Аид -- вверх и вниз, по теории звука. Создавая свой мир, окружаем стеною и рвами для защиты его. Оттого и пространство меж вами, что, для блага союза, начиная ее разрушенье, вы себя на стене сознаете все время мишенью. 18 июля 1962 --------

Отрывок

На вас не поднимается рука. И я едва ль осмелюсь говорить, каким еще понятием греха сумею этот сумрак озарить. Но с каждым днем все более, вдвойне, во всем себя уверенно виня, беру любовь, затем что в той стране вы, знаю, отвернетесь от меня. 14 августа 1962 --------

x x x

Z. K. Пограничной водой наливается куст, и трава прикордонная жжется. И боится солдат святотатственных чувств, и поэт этих чувств бережется. Над холодной водой автоматчик притих, и душа не кричит во весь голос. Лишь во славу бессилия этих двоих завывает осенняя голость. Да в тени междуцарствий елозят кусты и в соседнюю рвутся державу. И с полей мазовецких журавли темноты непрерывно летят на Варшаву. 10 октября 1962 --------

x x x

Я шел сквозь рощу, думая о том, что сосны остаются за плечами, должно быть, так, как листья под кустом: гниют и растворяются ночами. Что существует то, что впереди; как например бетон, который залит в песок, с автомобилем на груди, где ждут меня, но что-то не сигналят. Я быстро шел среди вечерней мглы, мой шаг шуршал, но все кругом уснуло. Я задевал ладонью за стволы, и пару раз меж них шоссе мелькнуло. Я полчаса тропинки расплетал, потом солдатским шагом расторопным я на бугор взбежал и увидал: шоссе пустынным было и неровным. Но небо, подгибая провода, не то сливалось с ним, не то касалось. Я молча оглянулся, и тогда совсем другой мне роща показалась. 20 октября 1962 --------

x x x

Все чуждо в доме новому жильцу. Поспешный взгляд скользит по всем предметам, чьи тени так пришельцу не к лицу, что сами слишком мучаются этим. Но дом не хочет больше пустовать. И, как бы за нехваткой той отваги, замок, не в состояньи узнавать, один сопротивляется во мраке. Да, сходства нет меж нынешним и тем, кто внес сюда шкафы и стол, и думал, что больше не покинет этих стен; но должен был уйти, ушел и умер. Ничем уж их нельзя соединить: чертой лица, характером, надломом. Но между ними существует нить, обычно именуемая домом. октябрь 1962 --------

x x x

Эстонские деревья озабоченно удерживают тусклые листы. Эстонскою латынью у обочины надписаны могильные кресты. И облако седое, кропотливое клубится и охватывает лес. И чувство возникает сиротливое к минувшему и будущему здесь. Былое упоительней грядущего. И прожитым уверенней дышу. Ни облика, ни голоса петушьего теперь уже в себе не нахожу. И встреча со знакомым впечатлением, когда я оборачиваюсь вспять, так радостна, что вместе с удивлением теряется желанье удивлять. Ни ревности к грядущему, ни робости. Лишь новым соответствием души -- рожок междугородного автобуса, рыдающий в заоблачной тиши. 1 ноября 1962, Пирита --------

x x x

Откуда к нам пришла зима, не знаешь ты, никто не знает. Умолкло все. Она сама холодных губ не разжимает. Она молчит. Внезапно, вдруг упорства ты ее не сломишь. Вот оттого-то каждый звук зимою ты так жадно ловишь. Шуршанье ветра о стволы, шуршанье крыш под облаками, потом, как сгнившие полы, скрипящий снег под башмаками, а после скрип и стук лопат, и тусклый дым, и гул рассвета... Но даже тихий снегопад, откуда он, не даст ответа. И ты, входя в свой теплый дом, взбежав к себе, скажи на милость, не думал ты хоть раз о том, что где-то здесь она таилась: в пролете лестничном, в стене, меж кирпичей, внизу под складом, а может быть, в реке, на дне, куда нельзя проникнуть взглядом. Быть может, там, в ночных дворах, на чердаках и в пыльных люстрах, в забитых досками дверях, в сырых подвалах, в наших чувствах, в кладовках тех, где свален хлам... Но видно, ей там тесно было, она росла по всем углам и всЈ заполонила. Должно быть, это просто вздор, скопленье дум и слов неясных, она пришла, должно быть, с гор, спустилась к нам с вершин прекрасных: там вечный лед, там вечный снег, там вечный ветер скалы гложет, туда не всходит человек, и сам орел взлететь не может. Должно быть, так. Не все ль равно, когда поднять ты должен ворот, но разве это не одно: в пролете тень и вечный холод? Меж ними есть союз и связь и сходство -- пусть совсем немое. Сойдясь вдвоем, соединясь, им очень просто стать зимою. Дела, не знавшие родства, и облака в небесной сини, предметы все и вещества и чувства, разные по силе, стихии жара и воды, увлекшись внутренней игрою, дают со временем плоды, совсем нежданные порою. Бывает лед сильней огня, зима -- порой длиннее лета, бывает ночь длиннее дня и тьма вдвойне сильнее света; бывает сад громаден, густ, а вот плодов совсем не снимешь... Так берегись холодных чувств, не то, смотри, застынешь. И люди все, и все дома, где есть тепло покуда, произнесут: пришла зима. Но не поймут откуда. ноябрь 1962 --------

Сонет

Г. П. Мы снова проживаем у залива, и проплывают облака над нами, и современный тарахтит Везувий, и оседает пыль по переулкам, и стекла переулков дребезжат. Когда-нибудь и нас засыпет пепел. Так я хотел бы в этот бедный час приехать на окраину в трамвае, войти в твой дом, и если через сотни лет придет отряд раскапывать наш город, то я хотел бы, чтоб меня нашли оставшимся навек в твоих объятьях, засыпанного новою золой. ноябрь 1962 --------

x x x

Топилась печь. Огонь дрожал во тьме. Древесные угли чуть-чуть искрились. Но мысли о зиме, о всей зиме, каким-то странным образом роились. Какой печалью нужно обладать, чтоб вместо парка, что за три квартала, пейзаж неясный долго вспоминать, но знать, что больше нет его; не стало. Да, понимать, что все пришло к концу тому назад едва ль не за два века, -- но мыслями блуждать в ночном лесу и всЈ не слышать стука дровосека. Стоят стволы, стоят кусты в ночи. Вдали холмы лежат во тьме угрюмо. Луна горит, как весь огонь в печи, и жжет стволы. Но только нет в ней шума. ноябрь 1962 --------

x x x

А. А. А. 1 Когда подойдет к изголовью смотритель приспущенных век, я вспомню запачканный кровью, укатанный лыжами снег, платформу в снегу под часами, вагоны -- зеленым пятном и длинные финские сани в сугробах под Вашим окном, заборы, кустарники, стены и оспинки гипсовых ваз, и сосны -- для Вас уже тени, недолго деревья для нас.1 2 (явление стиха) Не жаждал являться до срока, он медленно шел по земле, он просто пришел издалека и молча лежит на столе. Потом он звучит безучастно и тает потом в лесу. И вот, как тропинка с участка, выводит меня в темноту. 1962 1 Вариант: "но долго деревья для нас"? -- С. В. --------

Загадка ангелу

М. Б. Мир одеял разрушен сном. Но в чьем-то напряженном взоре маячит в сумраке ночном окном разрезанное море.1 Две лодки обнажают дно, смыкаясь в этом с парой туфель. Вздымающееся полотно и волны выражают дупель. Подушку обхватив, рука сползает по столбам отвесным, вторгаясь в эти облака своим косноязычным жестом. О камень порванный чулок, изогнутый впотьмах, как лебедь, раструбом смотрит в потолок, как будто почерневший невод. Два моря с помощью стены, при помощи неясной мысли, здесь как-то так разделены, что сети в темноте повисли пустыми в этой глубине, но всЈ же ожидают всплытья от пущенной сквозь крест в окне, связующей их обе, нити. Звезда желтеет на волне, маячат неподвижно лодки. Лишь крест вращается в окне подобием простой лебедки. К поверхности из двух пустот два невода ползут отвесно, надеясь: крест перенесет и опустит в другое место. Так тихо, что не слышно слов, что кажется окну пустому: надежда на большой улов сильней, чем неподвижность дома. И вот уж в темноте ночной окну с его сияньем лунным две грядки кажутся волной, а куст перед крыльцом -- буруном. Но дом недвижен, и забор во тьму ныряет поплавками, и воткнутый в крыльцо топор один следит за топляками. Часы стрекочут. Вдалеке ворчаньем заглушает катер, как давит устрицы в песке ногой бесплотный наблюдатель. Два глаза источают крик. Лишь веки, издавая шорох, во мраке защищают их собою наподобье створок. Как долго эту боль топить, захлестывать моторной речью, чтоб дать ей оспой проступить на теплой белизне предплечья? Как долго? До утра? Едва ль.2 И ветер шелестит в попытке жасминовую снять вуаль с открытого лица калитки. Сеть выбрана, в кустах удод свистком предупреждает кражу; и молча замирает тот, кто бродит в темноте по пляжу. 1962 1 Ранний вариант следующих 4 строк (по ЧР): -- С. В. Висит в кустах аэростат. Две лодки тонут в разговорах, что туфли в комнате блестят, но устрицам не давят створок. 2 Ранний вариант следующих 3 строк (по ЧР): -- С. В. И ветер паутину гонит, из веток шевеля вуаль, где глаз аэростата тонет. --------

x x x

Затем, чтоб пустым разговорцем развеять тоску и беду, я странную жизнь стихотворца прекрасно на свете веду. Затем, чтоб за криком прощальным лицо возникало в окне, чтоб думать с улыбкой печальной, что выпадет, может быть, мне, как в самом начале земного движенья -- с мечтой о творце -- такое же ясное слово поставить в недальнем конце. 1962 --------

x x x

А. А. Ахматовой За церквами, садами, театрами, за кустами в холодных дворах, в темноте за дверями парадными, за бездомными в этих дворах. За пустыми ночными кварталами, за дворцами над светлой Невой, за подъездами их, за подвалами, за шумящей над ними листвой. За бульварами с тусклыми урнами, за балконами, полными сна, за кирпичными красными тюрьмами, где больных будоражит весна, за вокзальными страшными люстрами, что толкаются, тени гоня, за тремя запоздалыми чувствами Вы живете теперь от меня. За любовью, за долгом, за мужеством, или больше -- за Вашим лицом, за рекой, осененной замужеством, за таким одиноким пловцом. За своим Ленинградом, за дальними островами, в мелькнувшем раю, за своими страданьями давними, от меня за замками семью. Разделенье не жизнью, не временем, не пространством с кричащей толпой, Разделенье не болью, не бременем, и, хоть странно, но все ж не судьбой. Не пером, не бумагой, не голосом -- разделенье печалью... К тому ж правдой, больше неловкой, чем горестной: вековой одинокостью душ. На окраинах, там, за заборами, за крестами у цинковых звезд, за семью -- семьюстами! -- запорами и не только за тысячу верст, а за всею землею неполотой, за салютом ее журавлей, за Россией, как будто не политой ни слезами, ни кровью моей. Там, где впрямь у дороги непройденной на ветру моя юность дрожит, где-то близко холодная Родина за финляндским вокзалом лежит, и смотрю я в пространства окрестные, напряженный до боли уже, словно эти весы неизвестные у кого-то не только в душе. Вот иду я, парадные светятся, за оградой кусты шелестят, во дворе Петропаловской крепости тихо белые ночи сидят. Развевается белое облако, под мостами плывут корабли, ни гудка, ни свистка и ни окрика до последнего края земли. Не прошу ни любви, ни признания, ни волненья, рукав теребя... Долгой жизни тебе, расстояние! Но я снова прошу для себя безразличную ласковость добрую и при встрече -- все то же житье. Приношу Вам любовь свою долгую, сознавая ненужность ее. 1962 Стихотворение отсутствует в СИБ. -- С. В. --------

Крик в Шереметьево

И. Е. Что ты плачешь, распростясь с паровозом. Что ты слушаешь гудки поездные. Поклонись аэродромным березам, голубиному прогрессу России. Что ты смотришь все с печалью угрюмой на платочек ее новый, кумашный. Поклонись этой девочке юной, этой девочке, веселой и страшной. Что ей стоит нас любить и лелеять. Что ей стоит поберечь нас немного. Кто ей, сильной, заперечить посмеет. Только ждет она кого-то другого! Ничего! Ей не грозит перестарок. Не гожусь ей в сыновья, а уж рад бы... Посылаю ей все слезы в подарок, потому что не дожить мне до свадьбы. 1962 --------

x x x

А. Н. Мы вышли с почты прямо на канал, который начал с облаком сливаться и сверху букву "п" напоминал. И здесь мы с ним решили расставаться. Мы попрощались. Мелко семеня, он уходил вечернею порою. Он быстро уменьшался для меня как будто раньше вчетверо, чем втрое. Конечно, что-то было впереди. Что именно -- нам было неизвестно. Для тех, кто ждал его в конце пути, он так же увеличивался резко. Настал момент, когда он заслонил пустой канал с деревьями и почту, когда он все собой заполонил. Одновременно превратившись в точку. 1962 --------

На титульном листе

Ты, кажется, искал здесь? Не ищи. Гремит засов у входа неизменный. Не стоит подбирать сюда ключи. Не тут хранится этот клад забвенный. Всего и блеску, что огонь в печи. Соперничает с цепью драгоценной цепь ходиков стенных. И, непременный, горит фонарь под окнами в ночи. Свет фонаря касается трубы. И больше ничего здесь от судьбы действительной, от времени, от века. И если что предполагает клад, то сам засов, не выдержавший взгляд пришедшего с отмычкой человека. 1962 --------

Ночной полет

В брюхе Дугласа ночью скитался меж туч и на звезды глядел, и в кармане моем заблудившийся ключ все звенел не у дел, и по сетке скакал надо мной виноград, акробат от тоски; был далек от меня мой родной Ленинград, и все ближе -- пески. Бессеребряной сталью мерцало крыло, приближаясь к луне, и чучмека в папахе рвало, и текло это под ноги мне. Бился льдинкой в стакане мой мозг в забытьи. Над одною шестой в небо ввинчивал с грохотом нимбы свои двухголовый святой. Я бежал от судьбы, из-под низких небес, от распластанных дней, из квартир, где я умер и где я воскрес из чужих простыней; от сжимавших рассудок махровым венцом откровений, от рук, припадал я к которым и выпал лицом из которых на Юг. Счастье этой земли, что взаправду кругла, что зрачок не берет из угла, куда загнан, свободы угла, но и наоборот: что в кошачьем мешке у пространства хитро прогрызаешь дыру, чтобы слЈз европейских сушить серебро на азийском ветру. Что на свете -- верней, на огромной вельми, на одной из шести -- что мне делать еще, как не хлопать дверьми да ключами трясти! Ибо вправду честней, чем делить наш ничей круглый мир на двоих, променять всю безрадостность дней и ночей на безадресность их. Дуй же в крылья мои не за совесть и страх, но за совесть и стыд. Захлебнусь ли в песках, разобьюсь ли в горах или Бог пощадит -- все едино, как сбившийся в строчку петит смертной памяти для: мегалополис туч гражданина ль почтит, отщепенца ль -- земля. Но услышишь, когда не найдешь меня ты днем при свете огня, как в Быково на старте грохочут винты: это -- помнят меня зеркала всех радаров, прожекторов, лик мой хранящих внутри; и -- внехрамовый хор -- из динамиков крик грянет медью: Смотри! Там летит человек! не грусти! улыбнись! Он таращится вниз и сжимает в руке виноградную кисть, словно бог Дионис. 1962 --------

x x x

Огонь, ты слышишь, начал угасать. А тени по углам -- зашевелились. Уже нельзя в них пальцем указать, прикрикнуть, чтоб они остановились. Да, воинство сие не слышит слов. Построилось в каре, сомкнулось в цепи. Бесшумно наступает из углов, и я внезапно оказался в центре. ВсЈ выше снизу взрывы темноты. Подобны восклицательному знаку. Все гуще тьма слетает с высоты, до подбородка, комкает бумагу. Теперь исчезли стрелки на часах. Не только их не видно, но не слышно. И здесь остался только блик в глазах, застывших неподвижно. Неподвижно. Огонь угас. Ты слышишь: он угас. Горючий дым под потолком витает. Но этот блик -- не покидает глаз. Вернее, темноты не покидает. 1962 --------

x x x

Они вдвоем глядят в соседний сад, и мысленно в той комнате огромной уже давно. Но тени их назад бегут вдвоем по грядке помидорной. Стоит безмолвно деревянный дом, но всЈ в морщинах: стены, дверь, стропила как будто повествуют здесь о том, что сходство между ними наступило. И в то же время дымную свечу труба пускает в направленьи взгляда, вложив сюда всю зависть к кирпичу, которая плывет через ограду. Они ж не шелохнутся. Но из глаз струится ровный свет в чужие розы. И как прекрасно, что они сейчас еще не там, совсем не там, где грезы, что вот они и могут выбирать, пустой участок предпочесть раките, и там свою дилемму повторять, как миф о Филемоне и Бавкиде. 1962 --------

От окраины к центру

Вот я вновь посетил эту местность любви, полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик, рай речный пароходов, я опять прошептал: вот я снова в младенческих ларах. Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок. Предо мною река распласталась под каменно-угольным дымом, за спиною трамвай прогремел на мосту невредимом, и кирпичных оград просветлела внезапно угрюмость. Добрый день, вот мы встретились, бедная юность. Джаз предместий приветствует нас, слышишь трубы предместий, золотой диксиленд в черных кепках прекрасный, прелестный, не душа и не плоть -- чья-то тень над родным патефоном, словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном. В ярко-красном кашне и в плаще в подворотнях, в парадных ты стоишь на виду на мосту возле лет безвозвратных, прижимая к лицу недопитый стакан лимонада, и ревет позади дорогая труба комбината. Добрый день. Ну и встреча у нас. До чего ты бесплотна: рядом новый закат гонит вдаль огневые полотна. До чего ты бедна. Столько лет, а промчались напрасно. Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна. По замерзшим холмам молчаливо несутся борзые, среди красных болот возникают гудки поездные, на пустое шоссе, пропадая в дыму редколесья, вылетают такси, и осины глядят в поднебесье. Это наша зима. Современный фонарь смотрит мертвенным оком, предо мною горят ослепительно тысячи окон. Возвышаю свой крик, чтоб с домами ему не столкнуться: это наша зима все не может обратно вернуться. Не до смерти ли, нет, мы ее не найдем, не находим. От рожденья на свет ежедневно куда-то уходим, словно кто-то вдали в новостройках прекрасно играет. Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает. Значит, нету разлук. Существует громадная встреча. Значит, кто-то нас вдруг в темноте обнимает за плечи, и полны темноты, и полны темноты и покоя, мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою. Как легко нам дышать, оттого, что подобно растенью в чьей-то жизни чужой мы становимся светом и тенью или больше того -- оттого, что мы все потеряем, отбегая навек, мы становимся смертью и раем. Вот я вновь прохожу в том же светлом раю -- с остановки налево, предо мною бежит, закрываясь ладонями, новая Ева, ярко-красный Адам вдалеке появляется в арках, невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах. Как стремительна жизнь в черно-белом раю новостроек. Обвивается змей, и безмолвствует небо героик, ледяная гора неподвижно блестит у фонтана, вьется утренний снег, и машины летят неустанно. Неужели не я, освещенный тремя фонарями, столько лет в темноте по осколкам бежал пустырями, и сиянье небес у подъемного крана клубилось? Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось. Кто-то новый царит, безымянный, прекрасный, всесильный, над отчизной горит, разливается свет темно-синий, и в глазах у борзых шелестят фонари -- по цветочку, кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку. Значит, нету разлук. Значит, зря мы просили прощенья у своих мертвецов. Значит, нет для зимы возвращенья. Остается одно: по земле проходить бестревожно. Невозможно отстать. Обгонять -- только это возможно. То, куда мы спешим, этот ад или райское место, или попросту мрак, темнота, это все неизвестно, дорогая страна, постоянный предмет воспеванья, не любовь ли она? Нет, она не имеет названья. Это -- вечная жизнь: поразительный мост, неумолчное слово, проплыванье баржи, оживленье любви, убиванье былого, пароходов огни и сиянье витрин, звон трамваев далеких, плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких. Поздравляю себя с этой ранней находкой, с тобою, поздравляю себя с удивительно горькой судьбою, с этой вечной рекой, с этим небом в прекрасных осинах, с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов. Не жилец этих мест, не мертвец, а какой-то посредник, совершенно один, ты кричишь о себе напоследок: никого не узнал, обознался, забыл, обманулся, слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся. Слава Богу, чужой. Никого я здесь не обвиняю. Ничего не узнать. Я иду, тороплюсь, обгоняю. Как легко мне теперь, оттого, что ни с кем не расстался. Слава Богу, что я на земле без отчизны остался. Поздравляю себя! Сколько лет проживу, ничего мне не надо. Сколько лет проживу, сколько дам на стакан лимонада. Сколько раз я вернусь -- но уже не вернусь -- словно дом запираю, сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая. 1962 --------

Притча

"Пусть дым совьется в виде той петли, которая согнать его сумела своим кивком с холмов родной земли". Должно быть, в мщеньи выше нет предела. Конечно, достигая до небес, начнет гулять, дымить противоборство. Не стоит крыш снимать, чтоб видел лес сей быстрый труд, настойчивость, упорство. Все в ход пойдет: смола, навоз, трава, должно быть, в виде той петли разложат в горящем очаге свои дрова. Пусть ветер им поможет. Пусть поможет. Нет, никогда ничья на свете власть и всех стихий внезапное движенье не явит ту, что просто родилась и вот живет в их злом воображеньи. Лес по краям. Блестящий снег хрустит, никак не различить теней нерезких, свидетелей того, как слабый мстит. И он пошел во тьму с холмов еврейских. 1962 --------

Сонет

Великий Гектор стрелами убит. Его душа плывет по темным водам, шуршат кусты и гаснут облака, вдали невнятно плачет Андромаха. Теперь печальным вечером Аякс бредет в ручье прозрачном по колено, а жизнь бежит из глаз его раскрытых за Гектором, а теплая вода уже по грудь, но мрак переполняет бездонный взгляд сквозь волны и кустарник, потом вода опять ему по пояс, тяжелый меч, подхваченный потоком, плывет вперед и увлекает за собой Аякса. 1962 Датировано 1961 в SP. -- С. В. --------

Сонет

Прошел январь за окнами тюрьмы, и я услышал пенье заключенных, звучащее в кирпичном сонме камер: "Один из наших братьев на свободе". Еще ты слышишь пенье заключенных и топот надзирателей безгласных, еще ты сам поешь, поешь безмолвно: "Прощай, январь". Лицом поворотясь к окну, еще ты пьешь глотками теплый воздух, а я опять задумчиво бреду с допроса на допрос по коридору в ту дальнюю страну, где больше нет ни января, ни февраля, ни марта. 1962 --------

Сонет

Я снова слышу голос твой тоскливый на пустырях -- сквозь хриплый лай бульдогов, и след родной ищу в толпе окраин, и вижу вновь рождественскую хвою и огоньки, шипящие в сугробах. Ничто верней твой адрес не укажет, чем этот крик, блуждающий во мраке прозрачною, хрустальной каплей яда. Теперь и я встречаю новый год на пустыре, в бесшумном хороводе, и гаснут свечи старые во мне, а по устам бежит вино Тристана, я в первый раз на зов не отвечаю. С недавних пор я вижу и во мраке. 1962 --------

Стансы

Е. В., А. Д. Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать. Твой фасад темно-синий я впотьмах не найду, между выцветших линий на асфальт упаду. И душа, неустанно поспешая во тьму, промелькнет над мостами в петроградском дыму, и апрельская морось, под затылком снежок, и услышу я голос: -- До свиданья, дружок. И увижу две жизни далеко за рекой, к равнодушной отчизне прижимаясь щекой, -- словно девочки-сестры из непрожитых лет, выбегая на остров, машут мальчику вслед. 1962 --------

x x x

Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам, вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам, вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну, освещенный луной, и ее замечая одну. Гулкий топот копыт по застывшим холмам -- это не с чем сравнить, это ты там, внизу, вдоль оврагов ты вьешь свою нить, там куда-то во тьму от дороги твоей отбегает ручей, где на склоне шуршит твоя быстрая тень по спине кирпичей. Ну и скачет же он по замерзшей траве, растворяясь впотьмах, возникая вдали, освещенный луной, на бескрайних холмах, мимо черных кустов, вдоль оврагов пустых, воздух бьет по лицу, говоря сам с собой, растворяется в черном лесу. Вдоль оврагов пустых, мимо черных кустов, -- не отыщется след, даже если ты смел и вокруг твоих ног завивается свет, все равно ты его никогда ни за что не сумеешь догнать. Кто там скачет в холмах... я хочу это знать, я хочу это знать. Кто там скачет, кто мчится под хладною мглой, говорю, одиноким лицом обернувшись к лесному царю, -- обращаюсь к природе от лица треугольных домов: кто там скачет один, освещенный царицей холмов? Но еловая готика русских равнин поглощает ответ, из распахнутых окон бьет прекрасный рояль, разливается свет, кто-то скачет в холмах, освещенный луной, возле самых небес, по застывшей траве, мимо черных кустов. Приближается лес. Между низких ветвей лошадиный сверкнет изумруд. Кто стоит на коленях в темноте у бобровых запруд, кто глядит на себя, отраженного в черной воде, тот вернулся к себе, кто скакал по холмам в темноте. Нет, не думай, что жизнь -- это замкнутый круг небылиц, ибо сотни холмов -- поразительных круп кобылиц, из которых в ночи, но при свете луны, мимо сонных округ, засыпая во сне, мы стремительно скачем на юг. Обращаюсь к природе: это всадники мчатся во тьму, создавая свой мир по подобию вдруг твоему, от бобровых запруд, от холодных костров пустырей до громоздких плотин, до безгласной толпы фонарей. Все равно -- возвращенье... Все равно даже в ритме баллад есть какой-то разбег, есть какой-то печальный возврат, даже если Творец на иконах своих не живет и не спит, появляется вдруг сквозь еловый собор что-то в виде копыт. Ты, мой лес и вода! кто объедет, а кто, как сквозняк, проникает в тебя, кто глаголет, а кто обиняк, кто стоит в стороне, чьи ладони лежат на плече, кто лежит в темноте на спине в леденящем ручье. Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь, потому что не жизнь, а другая какая-то боль приникает к тебе, и уже не слыхать, как приходит весна, лишь вершины во тьме непрерывно шумят, словно маятник сна. 1962 В сб. ФВ под заглавием "Лесная баллада". -- С. В. --------

Утренняя почта для А. А. Ахматовой из города Сестрорецка

В кустах Финляндии бессмертной, где сосны царствуют сурово, я полон радости несметной, когда залив и Комарово освещены зарей прекрасной, осенены листвой беспечной, любовью Вашей -- ежечасной и Вашей добротою -- вечной. 1962 --------

Холмы

Вместе они любили сидеть на склоне холма. Оттуда видны им были церковь, сады, тюрьма. Оттуда они видали заросший травой водоем. Сбросив в песок сандалии, сидели они вдвоем. Руками обняв колени, смотрели они в облака. Внизу у кино калеки ждали грузовика. Мерцала на склоне банка возле кустов кирпича. Над розовым шпилем банка ворона вилась, крича. Машины ехали в центре к бане по трем мостам. Колокол звякал в церкви: электрик венчался там. А здесь на холме было тихо, ветер их освежал. Кругом ни свистка, ни крика. Только комар жжужал. Трава была там примята, где сидели они всегда. Повсюду черные пятна -- оставила их еда. Коровы всегда это место вытирали своим языком. Всем это было известно, но они не знали о том. Окурки, спичка и вилка прикрыты были песком. Чернела вдали бутылка, отброшенная носком. Заслышав едва мычанье, они спускались к кустам и расходились в молчаньи -- как и сидели там. ___ По разным склонам спускались, случалось боком ступать. Кусты перед ними смыкались и расступались опять. Скользили в траве ботинки, меж камней блестела вода. Один достигал тропинки, другой в тот же миг пруда. Был вечер нескольких свадеб (кажется, было две). Десяток рубах и платьев маячил внизу в траве. Уже закат унимался и тучи к себе манил. Пар от земли поднимался, а колокол все звонил. Один, кряхтя, спотыкаясь, другой, сигаретой дымя -- в тот вечер они спускались по разным склонам холма. Спускались по разным склонам, пространство росло меж них. Но страшный, одновременно воздух потряс их крик. Внезапно кусты распахнулись, кусты распахнулись вдруг. Как будто они проснулись, а сон их был полон мук. Кусты распахнулись с воем, как будто раскрылась земля. Пред каждым возникли двое, железом в руках шевеля. Один топором был встречен, и кровь потекла по часам, другой от разрыва сердца умер мгновенно сам. Убийцы тащили их в рощу (по рукам их струилась кровь) и бросили в пруд заросший. И там они встретились вновь. ___ Еще пробирались на ощупь к местам за столом женихи, а страшную весть на площадь уже принесли пастухи. Вечерней зарей сияли стада густых облаков. Коровы в кустах стояли и жадно лизали кровь. Электрик бежал по склону и шурин за ним в кустах. Невеста внизу обозленно стояла одна в цветах. Старуха, укрытая пледом, крутила пред ней тесьму, а пьяная свадьба следом за ними неслась к холму. Сучья под ними трещали, они неслись, как в бреду. Коровы в кустах мычали и быстро спускались к пруду. И вдруг все увидели ясно (царила вокруг жара): чернела в зеленой ряске, как дверь в темноту, дыра. ___ Кто их оттуда поднимет, достанет со дна пруда? Смерть, как вода над ними, в желудках у них вода. Смерть уже в каждом слове, в стебле, обвившем жердь. Смерть в зализанной крови, в каждой корове смерть. Смерть в погоне напрасной (будто ищут воров). Будет отныне красным млеко этих коров. В красном, красном вагоне с красных, красных путей, в красном, красном бидоне -- красных поить детей. Смерть в голосах и взорах. Смертью полн воротник. -- Так им заплатит город: смерть тяжела для них. Нужно поднять их, поднять бы. Но как превозмочь тоску: если убийство в день свадьбы, красным быть молоку. ___ Смерть -- не скелет кошмарный с длинной косой в росе. Смерть -- это тот кустарник, в котором стоим мы все. Это не плач похоронный, а также не черный бант. Смерть -- это крик вороний, черный -- на красный банк. Смерть -- это все машины, это тюрьма и сад. Смерть -- это все мужчины, галстуки их висят. Смерть -- это стекла в бане, в церкви, в домах -- подряд! Смерть -- это всЈ, что с нами -- ибо они -- не узрят. Смерть -- это наши силы, это наш труд и пот. Смерть -- это наши жилы, наша душа и плоть. Мы больше на холм не выйдем, в наших домах огни. Это не мы их не видим -- нас не видят они. ___ Розы, герань, гиацинты, пионы, сирень, ирис -- на страшный их гроб из цинка -- розы, герань, нарцисс, лилии, словно из басмы, запах их прян и дик, левкой, орхидеи, астры, розы и сноп гвоздик. Прошу отнести их к брегу, вверить их небесам. В реку их бросить, в реку, она понесет к лесам. К черным лесным протокам, к темным лесным домам, к мертвым полесским топям, вдаль -- к балтийским холмам. ___ Холмы -- это наша юность, гоним ее, не узнав. Холмы -- это сотни улиц, холмы -- это сонм канав. Холмы -- это боль и гордость. Холмы -- это край земли. Чем выше на них восходишь, тем больше их видишь вдали. Холмы -- это наши страданья. Холмы -- это наша любовь. Холмы -- это крик, рыданье, уходят, приходят вновь. Свет и безмерность боли, наша тоска и страх, наши мечты и горе, все это -- в их кустах. Холмы -- это вечная слава. Ставят всегда напоказ на наши страданья право. Холмы -- это выше нас. Всегда видны их вершины, видны средь кромешной тьмы. Присно, вчера и ныне по склону движемся мы. Смерть -- это только равнины. Жизнь -- холмы, холмы. 1962 --------

x x x

Не то Вам говорю, не то твержу с гримасой неуместной. Рассудок мой что решето, а не сосуд с водой небесной. В худую пору взялся я расписываться в чувстве чистом, -- полна сейчас душа моя каким-то сором ненавистным. Простите описанье чувств, фальшивую и злую ноту, всю болтовню, но больше -- грусть, за матушку ее -- длинноту. Простите, что разверз сей хлев пред Вами, Господи, простите. Как будто, ног не отерев, я в дом влезал... И не грустите: ведь я-то помню свой оскал, а также цену рифмованью, а также все, что здесь искал в грошовом самобичеваньи. О не жалейте Ваших слов о нас. Вы знаете ли сами, что неубыточно любовь делить Вам можно с небесами. 1962(?) --------

x x x

Что ветру говорят кусты, листом бедны? Их речи, видимо, просты, но нам темны. Перекрывая лязг ведра, скрипящий стул -- "Сегодня ты сильней. Вчера ты меньше дул". А ветер им -- "Грядет зима!" "О, не губи". А может быть -- "Схожу с ума!" "Люби! Люби!" И в сумерках колотит дрожь мой мезонин... Их диалог не разберешь, пока один. 1962 --------

x x x

Я памятник воздвиг себе иной! К постыдному столетию -- спиной. К любви своей потерянной -- лицом. И грудь -- велосипедным колесом. А ягодицы -- к морю полуправд. Какой ни окружай меня ландшафт, чего бы ни пришлось мне извинять, -- я облик свой не стану изменять. Мне высота и поза та мила. Меня туда усталость вознесла. Ты, Муза, не вини меня за то. Рассудок мой теперь, как решето, а не богами налитый сосуд. Пускай меня низвергнут и снесут, пускай в самоуправстве обвинят, пускай меня разрушат, расчленят, -- в стране большой, на радость детворе из гипсового бюста во дворе сквозь белые незрячие глаза струей воды ударю в небеса. 1962 Стихотворение отсутствует в СИБ. -- С. В. --------

В семейный альбом

Не мы ли здесь, о посмотри, вон там, окружены песком -- по обе стороны скамьи, застыв, на берегу морском. ___ Все чудится, что рядом ты. Все вижу сквозь ненастный вой вливающийся в цвет воды колеблющийся локон твой. ___ Как скрученные кем-то в жгут полотна простыней ночных, и тучи и валы бегут, но разные пути у них. ___ Пуст берег, этот край земной, где каждый деревянный дом маячит за твоей спиной, как лодка, что стоит вверх дном. ___ И вот уже как будто страх: не верится, что дом прирос! Но, двери распахнув, рыбак мешает повторить вопрос. ___ А ветер все свистит, крутя столь жаждущих простых границ, в сей бредень (или в сеть) дождя попавшихся прибрежных птиц, ___ Не видно им со стороны -- как спинкою своей скамья твердит, что мы равны, равны, что, может быть, и мы семья. ___ Лишь нам здесь -- ни сейчас, ни впредь, уставившись в пустой песок, знак тождества не разглядеть, сколоченный из двух досок. зима 1962 -- 1963 --------

x x x

Вдоль темно-желтых квартир на неизвестный простор в какой-то сумрачный мир ведет меня коридор. И рукав моего пальто немного в его грязи. Теперь я вижу лишь то, что от меня вблизи. Еще в зеркалах живет мой неопрятный вид. Страшное слово "вперед" губы мои кривит. Скопище, сонм теней спускается на тормозах. Только всего сильней электрический свет в глазах. Словно среди тишины вдруг заглушает крик власти теней спины залитый светом лик, словно в затылке -- лед и пламень во лбу горящ, и тела всего -- перЈд много превосходящ. Коридор, мой коридор, закадычный в ранге владык; залитый светом взор, залитый тьмой кадык. Запертый от гостей, с вечным простясь пером, в роще своих страстей я иду с топором. Так как еще горит здесь предо мною свет, взгляд мой еще парит, минует еще паркет, по жилам еще бежит темно-желтая кровь, и сердце мое дрожит возле охапки дров. Так, как в конце весны звуками полон лес, -- в мире конструкций сны прежний теряют вес. Так, впредь былого дыша, я пред Тобой, Господь, видимо, весь душа, да вполовину плоть. Словно летом в тени и у любви в конце, словно в лучшие дни, пот на моем лице. Так посреди белья и у дров на виду старый и новый я, Боже, смотри, иду. Серый на горле шарф, сзади зеркальный шкаф, что-то звенит в ушах, в страшной грязи рукав, вешалки смотрят вслед, лампочки светят вдоль. И если погаснет свет, зажжет свой фонарик боль. 1962 -- 1963 --------

x x x

Черные города, воображенья грязь. Сдавленное "когда", выплюнутое "вчерась", карканье воронка, камерный айболит, вдавливанье позвонка в стираный неолит. -- Вот что нас ждет, дружок, до скончанья времен, вот в чем твой сапожок чавкать приговорен, также как мой штиблет, хоть и не нов на вид. Гончую этот след не воодушевит. Вот оттого нога, возраст подметки для, и не спешит в бега, хоть велика земля. Так что через плечо виден беды рельеф, где белеет еще лампочка, перегорев. Впрочем, итог разрух -- с фениксом схожий смрад. Счастье -- суть роскошь двух; горе -- есть демократ. Что для слезы -- впервой, то -- лебеда росе. Вдохновлены травой, мы делаемся, как все. То-то идут домой вдоль большака столбы -- в этом, дружок, прямой виден расчет судьбы, чтобы не только бог, ночь сотворивший с днем, слиться с пейзажем мог и раствориться в нем. 1962 -- 63 --------

На смерть Роберта Фроста

Значит, и ты уснул. Должно быть, летя к ручью, ветер здесь промелькнул, задув и твою свечу. Узнав, что смолкла вода, и сделав над нею круг, вновь он спешит сюда, где дым обгоняет дух. Позволь же, старик, и мне, средь мертвых финских террас, звездам в моем окне сказать, чтоб их свет сейчас, который блестит окрест, сошел бы с пустых аллей, исчез бы из этих мест и стал бы всего светлей в кустах, где стоит блондин, который ловит твой взгляд, пока ты бредешь один в потемках... к великим... в ряд. 30 января 1963, Комарово --------

x x x

Деревья окружили пруд, белеющий средь них, как плешь, почти уже кольцом, но тут тропинка пробивает брешь. В негодованьи на гостей последняя сосна дрожит. Но черный ручеек детей на эту белизну бежит. Внизу еще свистят, галдят, вверху -- уже царит тоска. Вершины, кажется, глядят в отчаяньи на облака. Должно быть, просят темноты вечерней, тьмы ночей, -- чтоб эти капельки воды забрал назад ручей. январь 1963 --------

Большая элегия Джону Донну

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг. Уснули стены, пол, постель, картины, уснули стол, ковры, засовы, крюк, весь гардероб, буфет, свеча, гардины. Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы, хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда, ночник, бельЈ, шкафы, стекло, часы, ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду. Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье, среди бумаг, в столе, в готовой речи, в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле остывшего камина, в каждой вещи. В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях, за зеркалом, в кровати, в спинке стула, опять в тазу, в распятьях, в простынях, в метле у входа, в туфлях. Все уснуло. Уснуло все. Окно. И снег в окне. Соседней крыши белый скат. Как скатерть ее конек. И весь квартал во сне, разрезанный оконной рамой насмерть. Уснули арки, стены, окна, всЈ. Булыжники, торцы, решетки, клумбы. Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо... Ограды, украшенья, цепи, тумбы. Уснули двери, кольца, ручки, крюк, замки, засовы, их ключи, запоры. Нигде не слышен шепот, шорох, стук. Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро. Уснули тюрьмы, за'мки. Спят весы средь рыбной лавки. Спят свиные туши. Дома, задворки. Спят цепные псы. В подвалах кошки спят, торчат их уши. Спят мыши, люди. Лондон крепко спит. Спит парусник в порту. Вода со снегом под кузовом его во сне сипит, сливаясь вдалеке с уснувшим небом. Джон Донн уснул. И море вместе с ним. И берег меловой уснул над морем. Весь остров спит, объятый сном одним. И каждый сад закрыт тройным запором. Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель. Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы. Лисицы, волк. Залез медведь в постель. Наносит снег у входов нор сугробы. И птицы спят. Не слышно пенья их. Вороний крик не слышен, ночь, совиный не слышен смех. Простор английский тих. Звезда сверкает. Мышь идет с повинной. Уснуло всЈ. Лежат в своих гробах все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях живые спят в морях своих рубах. По одиночке. Крепко. Спят в объятьях. Уснуло всЈ. Спят реки, горы, лес. Спят звери, птицы, мертвый мир, живое. Лишь белый снег летит с ночных небес. Но спят и там, у всех над головою. Спят ангелы. Тревожный мир забыт во сне святыми -- к их стыду святому. Геенна спит и Рай прекрасный спит. Никто не выйдет в этот час из дому. Господь уснул. Земля сейчас чужда. Глаза не видят, слух не внемлет боле. И дьявол спит. И вместе с ним вражда заснула на снегу в английском поле. Спят всадники. Архангел спит с трубой. И кони спят, во сне качаясь плавно. И херувимы все -- одной толпой, обнявшись, спят под сводом церкви Павла. Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи. Все образы, все рифмы. Сильных, слабых найти нельзя. Порок, тоска, грехи, равно тихи, лежат в своих силлабах. И каждый стих с другим, как близкий брат, хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься. Но каждый так далек от райских врат, так беден, густ, так чист, что в них -- единство. Все строки спят. Спит ямбов строгий свод. Хореи спят, как стражи, слева, справа. И спит виденье в них летейских вод. И крепко спит за ним другое -- слава. Спят беды все. Страданья крепко спят. Пороки спят. Добро со злом обнялось. Пророки спят. Белесый снегопад в пространстве ищет черных пятен малость. Уснуло всЈ. Спят крепко толпы книг. Спят реки слов, покрыты льдом забвенья. Спят речи все, со всею правдой в них. Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья. Все крепко спят: святые, дьявол, Бог. Их слуги злые. Их друзья. Их дети. И только снег шуршит во тьме дорог. И больше звуков нет на целом свете. Но чу! Ты слышишь -- там, в холодной тьме, там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе. Там кто-то предоставлен всей зиме. И плачет он. Там кто-то есть во мраке. Так тонок голос. Тонок, впрямь игла. А нити нет... И он так одиноко плывет в снегу. Повсюду холод, мгла... Сшивая ночь с рассветом... Так высоко! "Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой, возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета, любви моей?.. Во тьме идешь домой. Не ты ль кричишь во мраке?" -- Нет ответа. "Не вы ль там, херувимы? Грустный хор напомнило мне этих слез звучанье. Не вы ль решились спящий мой собор покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?" -- Молчанье. "Не ты ли, Павел? Правда, голос твой уж слишком огрублен суровой речью. Не ты ль поник во тьме седой главой и плачешь там?" -- Но тишь летит навстречу. "Не та ль во тьме прикрыла взор рука, которая повсюду здесь маячит? Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика, но слишком уж высокий голос плачет". Молчанье. Тишь. -- "Не ты ли, Гавриил, подул в трубу, а кто-то громко лает? Но что ж лишь я один глаза открыл, а всадники своих коней седлают. ВсЈ крепко спит. В объятьях крепкой тьмы. А гончие уж мчат с небес толпою. Не ты ли, Гавриил, среди зимы рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?" "Нет, это я, твоя душа, Джон Донн. Здесь я одна скорблю в небесной выси о том, что создала своим трудом тяжелые, как цепи, чувства, мысли. Ты с этим грузом мог вершить полет среди страстей, среди грехов, и выше. Ты птицей был и видел свой народ повсюду, весь, взлетал над скатом крыши. Ты видел все моря, весь дальний край. И Ад ты зрел -- в себе, а после -- в яви. Ты видел также явно светлый Рай в печальнейшей -- из всех страстей -- оправе. Ты видел: жизнь, она как остров твой. И с Океаном этим ты встречался: со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой. Ты Бога облетел и вспять помчался. Но этот груз тебя не пустит ввысь, откуда этот мир -- лишь сотня башен да ленты рек, и где, при взгляде вниз, сей страшный суд совсем не страшен. И климат там недвижен, в той стране. Откуда всЈ, как сон больной в истоме. Господь оттуда -- только свет в окне туманной ночью в самом дальнем доме. Поля бывают. Их не пашет плуг. Года не пашет. И века не пашет. Одни леса стоят стеной вокруг, а только дождь в траве огромной пляшет. Тот первый дровосек, чей тощий конь вбежит туда, плутая в страхе чащей, на сосну взлезши, вдруг узрит огонь в своей долине, там, вдали лежащей. ВсЈ, всЈ вдали. А здесь неясный край. Спокойный взгляд скользит по дальним крышам. Здесь так светло. Не слышен псиный лай. И колокольный звон совсем не слышен. И он поймет, что всЈ -- вдали. К лесам он лошадь повернет движеньем резким. И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам и бедный конь -- всЈ станет сном библейским. Ну, вот я плачу, плачу, нет пути. Вернуться суждено мне в эти камни. Нельзя прийти туда мне во плоти. Лишь мертвой суждено взлететь туда мне. Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет, в сырой земле, забыв навек, на муку бесплодного желанья плыть вослед, чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку. Но чу! пока я плачем твой ночлег смущаю здесь, -- летит во тьму, не тает, разлуку нашу здесь сшивая, снег, и взад-вперед игла, игла летает. Не я рыдаю -- плачешь ты, Джон Донн. Лежишь один, и спит в шкафах посуда, покуда снег летит на спящий дом, покуда снег летит во тьму оттуда". Подобье птиц, он спит в своем гнезде, свой чистый путь и жажду жизни лучшей раз навсегда доверив той звезде, которая сейчас закрыта тучей. Подобье птиц. Душа его чиста, а светский путь, хотя, должно быть, грешен, естественней вороньего гнезда над серою толпой пустых скворешен. Подобье птиц, и он проснется днем. Сейчас -- лежит под покрывалом белым, покуда сшито снегом, сшито сном пространство меж душой и спящим телом. Уснуло всЈ. Но ждут еще конца два-три стиха и скалят рот щербато, что светская любовь -- лишь долг певца, духовная любовь -- лишь плоть аббата. На чье бы колесо сих вод не лить, оно все тот же хлеб на свете мелет. Ведь если можно с кем-то жизнь делить, то кто же с нами нашу смерть разделит? Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет. Со всех концов. Уйдет. Вернется снова. Еще рывок! И только небосвод во мраке иногда берет иглу портного. Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь. Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло. Того гляди и выглянет из туч Звезда, что столько лет твой мир хранила. 7 марта 1963 --------

x x x

А. А. А. Блестит залив, и ветр несет через ограду воздух влажный. Ночь белая глядит с высот, как в зеркало, в квадрат бумажный. Вдвойне темней, чем он, рука незрима при поспешном взгляде. Но вот слова, как облака, несутся по зеркальной глади. 24 июня 1963 --------

Другу-стихотворцу

Нет, не посетует Муза, если напев заурядный, звук, безразличный для вкуса, с лиры сорвется нарядной. Милая, грусти не выдаст, путая спину и перед, песню, как платье на вырост, к слуху пространства примерит. Правда ведь: как ни вертеться, искренность, сдержанность, мука, -- нечто, рожденное в сердце, громче сердечного стука. С этим залогом успеха ветер -- и тот не поспорит; дальние горы и эхо каждое слово повторят. Вот и певец возвышает голос -- на час, на мгновенье, криком своим заглушает собственный ужас забвенья. Выдохи чаще, чем вдохи, ибо вдыхает, по сути, больше, чем воздух эпохи: нечто, что бродит в сосуде. Здесь, в ремесле стихотворства, как в состязаньи на дальность бега, -- бушует притворство, так как велит натуральность то, от чего уж не деться, -- взгляды, подобные сверлам, радовать правдой, что сердце в страхе живет перед горлом. июнь 1963 --------

x x x

Подтверждается дым из трубы стариками, живущими в доме. Подтверждается правда судьбы -- человеком с монеткой в ладони. Точно так же движенье души, что сродни умолкающей ноте, замирающей в общей тиши, подтверждает движение плоти. Так и смерть, растяжение жил, -- не труды и не слава поэта -- подтверждает, что все-таки жил, делал тени из ясного света. Точно так же бросок иль рывок подтвержден неотступною тенью. Так и жизнь -- подтверждает кивок в толчее, -- человеку -- виденью... август 1963 --------

x x x

Вот я вновь принимаю парад посветлевшей листвы на участке, и, приветствуя этот возврат, гулко дятел стучит для острастки. И с березы прозрачной на дверь опускается лист полусонный. Закрываю воду, теперь1 пусть дожди поливают газоны. Дым плывет над трубой, и заря чуть кивает из сумрачной рани золотой головой октября, утопающей в мокром тумане. Больше некуда мне поспешать за бедой, за сердечной свободой. Остается смотреть и дышать молчаливой, холодной природой. 5 октября 1963, Комарово 1 "Закрываю <я> воду, теперь"? -- С. В. --------

Из "Старых английских песен"

Заспорят ночью мать с отцом. И фразы их с глухим концом велят, не открывая глаз, застыть к стене лицом. Рыдает мать, отец молчит. И козодой во тьме кричит. Часы над головой стучат, и в голове -- стучит... Их разговор бросает в дрожь не оттого, что слышишь ложь, а потому, что -- их дитя -- ты сам на них похож: молчишь, как он (вздохнуть нельзя), как у нее, ползет слеза. "Разбудишь сына". -- "Нет, он спит". Лежит, раскрыв глаза! И слушать грех, и грех прервать. Не громче, чем скрипит кровать, в ночную пору то звучит, что нужно им и нам скрывать. октябрь 1963 --------

Из "Старых английских песен". Горячая изгородь

Снег скрыл от глаз гряду камней. И вот земля -- небес бледней. Одна лишь изгородь черна, и снега нет на ней. Холодный лес прикрыла мгла. Она сама светла, бела. Одна лишь изгородь в снегу стоит голым-гола. И едет всадник вдоль холмов. Стирает конь следы волков. Чернеет изгородь в снегу и слышит звон подков. Пальто черней, чем первый грач. Она слепа. Но он-то зряч, но так же нем и так же глух и, как она, горяч. 1963 --------

Из "Старых английских песен"

Замерзший повод жжет ладонь. Угроз, команд не слышит конь. А в лужах первый лед хрустит, как в очаге огонь. Не чует конь моих тревог. И то сказать, вонзая в бок ему носки своих сапог, я вряд ли передать их мог. Знаком нам путь в лесной овраг. И, так как нам знаком наш путь, к нему прибавить лишний шаг смогу я как-нибудь. Прибавим шаг к пути, как тот сосновый ствол, что вверх растет. И ждет нас на опушке ствол, ружейный ствол нас ждет. Тропа вольна свой бег сужать. Кустам сам Бог велел дрожать. А мы должны наш путь держать, наш путь держать, наш путь держать. 1963 --------

Из "Старых английских песен". Зимняя свадьба

Я вышла замуж в январе. Толпились гости во дворе, и долго колокол гудел в той церкви на горе. От алтаря, из-под венца, видна дорога в два конца. Я посылаю взгляд свой вдаль, и не вернуть гонца. Церковный колокол гудит. Жених мой на меня глядит. И столько свеч для нас двоих! И я считаю их. 1963 --------

Переселение

М. Б. Дверь хлопнула, и вот они вдвоем стоят уже на улице. И ветер их обхватил. И каждый о своем задумался, чтоб вздрогнуть вслед за этим. Канал, деревья замерли на миг. Холодный вечер быстро покрывался их взглядами, а столик между них той темнотой, в которой оказался. Дверь хлопнула, им вынесли шпагат, по дну и задней стенке пропустили и дверцы обмотали наугад, и вышло, что его перекрестили. Потом его приподняли с трудом. Внутри негромко звякнула посуда. И вот, соединенные крестом, они пошли, должно быть, прочь отсюда. Вдвоем, ни слова вслух не говоря. Они пошли. И тени их мешались. Вперед. От фонаря до фонаря. И оба уменьшались, уменьшались. октябрь 1963 --------

x x x

X. В. Горенко В деревянном доме, в ночи беззащитность сродни отрешенью, обе прячутся в пламя свечи, чтобы сделаться тотчас мишенью. Страх растет на глазах, и окно застилает, как туча в июле, сократив световое пятно до размеров отверстия пули. Тишина на участке, темно, и молчанье не знает по году, то ли ужас питает оно, то ли сердцу внушает свободу. осень 1963 --------

В замерзшем песке

Трехцветных птичек голоса, -- хотя с нагих ветвей глядит зима во все глаза, хотя земля светлей холмов небесных, в чьих кустах совсем ни звука нет, -- слышны отчетливей, чем страх ревизии примет. На волнах пляшет акробат, сбивая мель с пути. Все трубы зимние трубят, но флейты не найти. И гребень падает, бежит; сраженный красотой, кустарник сучьями шуршит, а нужен козодой. Вот так и слышишь пенье птиц, когда трещит мороз, не видя их упрямых лиц. Кого, кого? (Вопрос.) Не видя глаз, в которых власть любви должна прочесть не жажду, нет, но страсть, но страсть остаться мерзнуть здесь. декабрь 1963 --------

Прилив

Верней песка с морской водой (на помощь ночь зови),1 борись с сердечной пустотой, вступившей в след любви. Уму грозящим страхом полн, беги под крепкий кров, наполнив сердце шумом волн, как лунку, до краев. Но лучше, в землю ткнув носком, когда все крепко спит, ее засыпать тем песком, что в голосе хрипит. декабрь 1963 1 В СИБ первая строчка разбита: "Верней / песка с морской водой" -- опечатка? -- С. В. --------

В горчичном лесу

Гулко дятел стучит по пустым деревам, не стремясь достучаться. Дождь и снег, пробивающий дым, заплетаясь, шумят средь участка. Кто-то, вниз опустивши лицо, от калитки, все пуще и злее от желанья взбежать на крыльцо, семенит по размякшей аллее. Ключ вползает, как нитка в ушко. Дом молчит, но нажатие пальца, от себя уводя далеко, прижимает к нему постояльца. И смолкает усилье в руке, ставши тем, что из мозга не вычесть, в этом кольцеобразном стежке над замочною скважиной высясь. Дом заполнен безумьем, чья нить из того безопасного рода, что позволит и печь затопить, и постель застелить до прихода -- нежеланных гостей, и на крюк дверь закрыть, привалить к ней поленья, хоть и зная: не ходит вокруг, но давно уж внутри -- исступленье. Все растет изнутри, в тишине, прерываемой изредка печью. Расползается страх по спине, проникая на грудь по предплечью; и на горле смыкая кольцо, возрастая до внятности гула, пеленой защищает лицо от сочувствия лампы и стула. Там, за "шторой", должно быть, сквозь сон, сосны мечутся с треском и воем, исхитряясь попасть в унисон придыханью своим разнобоем. Все сгибается, бьется, кричит; но меж ними достаточно внятно -- в этих "ребрах" -- их сердце стучит, черно-красное в образе дятла. Это всЈ -- эта пища уму: "дятел бьется и ребра не гнутся", перифраза из них -- никому не мешало совсем задохнуться. Дом бы должен, как хлеб на дрожжах, вверх расти, заостряя обитель, повторяя во всех этажах, что безумие -- лучший строитель. Продержись -- все притихнет и так. Двадцать сосен на месте кошмара. Из земли вырастает -- чердак, уменьшается втрое опара. Так что вдруг от виденья куста из окна -- темных мыслей круженье, словно мяч от "сухого листа", изменяет внезапно движенье. Колка дров, подметанье полов, топка печи, стекла вытиранье, выметанье бумаг из углов, разрешенная стирка, старанье. Разрешенная топка печей и приборка постели и сора -- переносишь на время ночей, если долго живешь без надзора. Заостря-заостряется дом. Ставни заперты, что в них стучаться. Дверь на ключ -- предваряя содом: в предвкушеньи березы участка, -- обнажаясь быстрей, чем велит время года, зовя на подмогу каждый куст, что от взора сокрыт, -- подступают все ближе к порогу. Колка дров, подметанье полов, нахожденье того, что оставил на столах, повторенье без слов, запиранье повторное ставень. Чистка печи от пепла... зола... Оттиранье кастрюль, чтоб блестели. Возвращенье размеров стола. Топка печи, заправка постели. 1963 --------

x x x

В твоих часах не только ход, но тишь. Притом их путь лишен подобья круга. Так в ходиках: не только кот, но мышь; они живут, должно быть, друг для друга. Дрожат, скребутся, путаются в днях. Но их возня, грызня и неизбывность почти что незаметна в деревнях, где вообще в домах роится живность. Там каждый час стирается в уме, и лет былых бесплотные фигуры теряются -- особенно к зиме, когда в сенях толпятся козы, овцы, куры. 1963 --------

Исаак и Авраам

М. Б. "Идем, Исак. Чего ты встал? Идем". "Сейчас иду". -- Ответ средь веток мокрых ныряет под ночным густым дождем, как быстрый плот -- туда, где гаснет окрик. По-русски Исаак теряет звук. Ни тень его, ни дух (стрела в излете) не ропщут против буквы вместо двух в пустых устах (в его последней плоти). Другой здесь нет -- пойди ищи-свищи. И этой также -- капли, крошки, малость. Исак вообще огарок той свечи, что всеми Исааком прежде звалась. И звук вернуть возможно -- лишь крича: "Исак! Исак!" -- и это справа, слева: "Исак! Исак!" -- и в тот же миг свеча колеблет ствол, и пламя рвется к небу. Совсем иное дело -- Авраам. Холмы, кусты, врагов, друзей составить в одну толпу, кладбища, ветки, храм -- и всех потом к нему воззвать заставить -- ответа им не будет. Будто слух от мозга заслонился стенкой красной с тех пор, как он утратил гласный звук и странно изменился шум согласной. От сих потерь он, вместо града стрел, в ответ им шлет молчанье горла, мозга. Здесь не свеча -- здесь целый куст сгорел. Пук хвороста. К чему здесь ведра воска? "Идем же, Исаак". -- "Сейчас иду". "Идем быстрей". -- Но медлит тот с ответом. "Чего ты там застрял?" -- "Постой". -- "Я жду". (Свеча горит во мраке полным светом). "Идем. Не отставай". -- "Сейчас, бегу". С востока туч ползет немое войско. "Чего ты встал?" -- "Глаза полны песку". "Не отставай". -- "Нет-нет". -- "Иди, не бойся". В пустыне Исаак и Авраам четвертый день пешком к пустому месту идут одни по всем пустым холмам, что зыблются сродни (под ними) тесту. Но то песок. Один густо песок. И в нем трава (коснись -- обрежешь палец), чей корень -- если б был -- давно иссох. Она бредет с песком, трава-скиталец. Ее ростки имеют бледный цвет. И то сказать -- откуда брать ей соки? В ней, как в песке, ни капли влаги нет. На вкус она -- сродни лесной осоке. Кругом песок. Холмы песка. Поля. Холмы песка. Нельзя их счесть, измерить. Верней -- моря. Внизу, на дне, земля. Но в это трудно верить, трудно верить. Холмы песка. Барханы -- имя им. Пустынный свод небес кружит над ними. Шагает Авраам. Вослед за ним ступает Исаак в простор пустыни. Садится солнце, в спину бьет отца. Кружит песок. Прибавил ветер скорость. Холмы, холмы. И нету им конца. "Сынок, дрова с тобою?" -- "Вот он, хворост". Волна пришла и вновь уходит вспять. Как долгий разговор, смолкает сразу, от берега отняв песчинку, пядь остатком мысли -- нет, остатком фразы. Но нет здесь брега, только мелкий след двух путников рождает сходство с кромкой песка прибрежной, -- только сбоку нет прибрежной пенной ленты -- нет, хоть скромной. Нет, здесь валы темны, светлы, черны. Здесь море справа, слева, сзади, всюду. И путники сии -- челны, челны, вода глотает след, вздымает судно. "А трут, отец, с тобою?" -- "Вот он, трут". Не видно против света, смутно эдак... Обоих их склоняя, спины трут сквозь ткань одежд вязанки темных темных веток. Но Авраам несет еще и мех с густым вином, а Исаак в дорогу, колодцы встретив, воду брал из всех. На что они сейчас похожи сбоку? С востока туча застит свод небес. Выдергивает ветер пики, иглы. Зубчатый фронт, как будто черный лес, над Исааком, все стволы притихли. Просветы гаснут. Будто в них сошлись лесные звери -- спины свет закрыли. Сейчас они -- по вертикали -- вниз помчат к пескам, раскинут птицы крылья. И лес растет. Вершины вверх ползут... И путники плывут, как лодки в море. Барханы их внизу во тьму несут. Разжечь костер им здесь придется вскоре. Еще я помню: есть одна гора. Там есть тропа, цветущих вишен арка висит над ней, и пар плывет с утра: там озеро в ее подножьи, largo волна шуршит и слышен шум травы. Тропа пуста, там нет следов часами. На ней всегда лежит лишь тень листвы, а осенью -- ложатся листья сами. Крадется пар, вдали блестит мысок, беленый ствол грызут лесные мыши, и ветви, что всегда глядят в песок, склоняются к нему все ближе, ниже. Как будто жаждут знать, что стало тут, в песке тропы с тенями их родными, глядят в упор, и как-то вниз растут, сливаясь на тропе навечно с ними. Пчела жужжит, блестит озерный круг, плывет луна меж тонких веток ночи, тень листьев двух, как цифра 8, вдруг в безумный счет свергает быстро рощу. Внезапно Авраам увидел куст. Густые ветви стлались низко-низко. Хоть горизонт, как прежде, был здесь пуст, но это означало: цель их близко. "Здесь недалеко", -- куст шепнул ему почти в лицо, но Авраам, однако, не подал вида и шагнул во тьму. И точно -- Исаак не видел знака. Он, голову подняв, смотрел туда, где обнажались корни чащи мрачной, разросшейся над ним -- и там звезда средь них (корней) зажгла свой свет прозрачный. Еще одна. Минуя их, вдали комки "земли" за "корнем" плыли слепо. И наконец они над ним прошли. Виденье леса прочь исчезло с неба. И только вот теперь он в двух шагах заметил куст (к отцу почуяв зависть). Он бросил хворост, стал и сжал в руках бесцветную листву, в песок уставясь. По сути дела, куст похож на все. На тень шатра, на грозный взрыв, на ризу, на дельты рек, на луч, на колесо -- но только ось его придется книзу. С ладонью сходен, сходен с плотью всей. При беглом взгляде ленты вен мелькают. С народом сходен -- весь его рассей, но он со свистом вновь свой ряд смыкает. С ладонью сходен, сходен с сотней рук. (Со всею плотью -- нет в нем только речи, но тот же рост, но тот же мир вокруг). Весною в нем повсюду свечи, свечи. "Идем скорей". -- "Постой". -- "Идем". -- "Сейчас". "Идем, не стой", -- (под шапку, как под крышу). "Давай скорей", -- (упрятать каждый глаз). "Идем быстрей. Пошли". -- "Сейчас". -- "Не слышу". Он схож с гнездом, во тьму его птенцы, взмахнув крылом зеленым, мчат по свету. Он с кровью схож -- она во все концы стремит свой бег (хоть в нем возврата нету). Но больше он всего не с телом схож, а схож с душой, с ее путями всеми. Движенье в них, в них точно та же дрожь. Смыкаются они, а что в их сени? Смыкаются и вновь спешат назад. Пресечь они друг друга здесь не могут. Мешаются в ночи, вблизи скользят. Изогнуты суставы, лист изогнут. Смыкаются и тотчас вспять спешат, ныряют в темноту, в пространство, в голость, а те, кто жаждет прочь -- тотчас трещат и падают -- и вот он, хворост, хворост. И вновь над ними ветер мчит свистя. Оставшиеся -- вмиг -- за первой веткой склоняются назад, шурша, хрустя, гонимые в клубок пружиной некой. Все жаждет жизни в этом царстве чувств: как облик их, с кустом пустынным схожий, колеблет ветер здесь не темный куст, но жизни вид, по всей земле прохожий. Не только облик (чувств) -- должно быть, весь огромный мир -- грубей, обширней, тоньше, стократ сильней (пышней) -- столпился здесь. "Эй, Исаак. Чего ты встал? Идем же". Кто? Куст. Что? Куст. В нем больше нет корней. В нем сами буквы больше слова, шире. "К" с веткой схоже, "У" -- еще сильней. Лишь "С" и "Т в другом каком-то мире. У ветки "К" отростков только два, а ветка "У" -- всего с одним суставом. Но вот урок: пришла пора слова учить по форме букв, в ущерб составам. "Эй, Исаак!" -- "Сейчас, иду. Иду". (Внутри него горячий пар скопился. Он на ходу поднес кувшин ко рту, но поскользнулся, -- тот упал, разбился). Ночь. Рядом с Авраамом Исаак ступает по барханам в длинном платье. Взошла луна, и каждый новый шаг сверкает, как сребро в песчаном злате. Холмы, холмы. Не видно им конца. Не видно здесь нигде предметов твердых. Все зыбко, как песок, как тень отца. Неясный гул растет в небесных сверлах. Блестит луна, синеет густо даль. Сплошная тень, исчез бесследно ветер. "Далеко ль нам, отец?" -- "О нет, едва ль", не глядя, Авраам тотчас ответил. С бархана на бархан и снова вниз, по сторонам поспешным шаря взглядом, они бредут. Кусты простерлись ниц, но всЈ молчат: они идут ведь рядом. Но Аврааму ясно все и так: они пришли, он туфлей ямки роет. Шуршит трава. Теперь идти пустяк. Они себе вот здесь ночлег устроят. "Эй, Исаак. Ты вновь отстал. Я жду". Он так напряг глаза, что воздух сетчат почудился ему -- и вот: "Иду. Мне показалось, куст здесь что-то шепчет". "Идем же". -- Авраам прибавил шаг. Луна горит. Все небо в ярких звездах молчит над ним. Простор звенит в ушах. Но это только воздух, только воздух. Песок и тьма. Кусты простерлись ниц. Все тяжелей влезать им с каждым разом. Бредут, склонясь. Совсем не видно лиц. ...И Авраам вязанку бросил наземь. Они сидят. Меж них горит костер. Глаза слезятся, дым клубится едкий, а искры прочь летят в ночной простор. Ломает Исаак сухие ветки. Став на колени, их, склонясь вперед, подбросить хочет: пламя стало утлым. Но за руку его отец берет: "Оставь его, нам хворост нужен утром. Нарви травы". -- Устало Исаак встает и, шевеля с трудом ногами, бредет в барханы, где бездонный мрак со всех сторон, а сзади гаснет пламя. Отломленные ветки мыслят: смерть настигла их -- теперь уж только время разлучит их, не то, что плоть, а твердь; однако, здесь их ждет иное бремя. Отломленные ветви мертвым сном почили здесь -- в песке нагретом, светлом. Но им еще придется стать огнем, а вслед за этим новой плотью -- пеплом. И лишь когда весь пепел в пыль сотрут лавины сих песчаных орд и множеств, -- тогда они, должно быть, впрямь умрут, исчезнув, сгинув, канув, изничтожась. Смерть разная и эти ветви ждет. Отставшая от леса стая волчья несется меж ночных пустот, пустот, и мечутся во мраке ветви молча. Вернулся Исаак, неся траву. На пальцы Авраам накинул тряпку: "Подай сюда. Сейчас ее порву". И быстро стал крошить в огонь охапку. Чуть-чуть светлей. Исчез из сердца страх. Затем раздул внезапно пламя ветер. "Зачем дрова нам утром?" -- Исаак потом спросил и Авраам ответил: "Затем, зачем вообще мы шли сюда (ты отставал и все спешил вдогонку, но так как мы пришли, пришла беда) -- мы завтра здесь должны закласть ягненка. Не видел ты алтарь там, как ходил искать траву?" -- "Да что там можно видеть? Там мрак такой, что я от мрака стыл. Один песок". -- "Ну, ладно, хочешь выпить?" И вот уж Авраам сжимает мех своей рукой, и влага льется в горло; глаза же Исаака смотрят вверх: там все сильней гудят, сверкая, сверла. "Достаточно", -- и он отсел к огню, отерши рот коротким жестом пьяниц. Уж начало тепло склонять ко сну. Он поднял взгляд во тьму -- "А где же агнец?" Огонь придал неясный блеск глазам, услышал он ответ (почти что окрик): "В пустыне этой... Бог ягненка сам найдет себе... Господь, он сам усмотрит..." Горит костер. В глазах отца янтарь. Играет взгляд с огнем, а пламя -- с взглядом. Блестит звезда. Все ближе сонный царь подходит к Исааку. Вот он рядом. "Там жертвенник давнишний. Сложен он давным-давно... Не помню кем, однако". Холмы песка плывут со всех сторон, как прежде, -- будто куст не подал знака. Горит костер. Вернее, дым к звезде сквозь толщу пепла рвется вверх натужно. Уснули все и вся. Покой везде. Не спит лишь Авраам. Но так и нужно. Спит Исаак и видит сон такой: Безмолвный куст пред ним ветвями машет. Он сам коснуться хочет их рукой, но каждый лист пред ним смятенно пляшет. Кто: Куст. Что: Куст. В нем больше нет корней. В нем сами буквы больше слова, шире. "К" с веткой схоже, "У" -- еще сильней. Лишь "С" и "Т" -- в другом каком-то мире. Пред ним все ветви, все пути души смыкаются, друг друга бьют, толпятся. В глубоком сне, во тьме, в сплошной тиши, сгибаются, мелькают, ввысь стремятся. И вот пред ним иголку куст вознес. Он видит дальше: там, где смутно, мглисто тот хворост, что он сам сюда принес, срастается с живою веткой быстро. И ветви все длинней, длинней, длинней, к его лицу листва все ближе, ближе. Земля блестит, и пышный куст над ней возносится пред ним во тьму все выше. Что ж "С и "Т" -- а КУст пронзает хмарь. Что ж "С и "Т" -- все ветви рвутся в танец. Но вот он понял: "Т" -- алтарь, алтарь, А "С" лежит на нем, как в путах агнец. Так вот что КУСТ: К, У, и С, и Т. Порывы ветра резко ветви кренят во все концы, но встреча им в кресте, где буква "Т" все пять одна заменит. Не только "С" придется там уснуть, не только "У" делиться после снами. Лишь верхней планке стоит вниз скользнуть, не буква "Т" -- а тотчас КРЕСТ пред нами. И ветви, видит он, длинней, длинней. И вот они его в себя прияли. Земля блестит -- и он плывет над ней. Горит звезда... На самом деле -- дали рассвет уже окрасил в желтый цвет, и Авраам, ему связавши тело, его понес туда, откуда след протоптан был сюда, где пламя тлело. Весь хворост был туда давно снесен, и Исаака он на это ложе сложил сейчас -- и все проникло в сон, но как же мало было с явью схоже. Он возвратился, сунул шерсть в огонь. Та вспыхнула, обдавши руку жаром, и тотчас же вокруг поплыла вонь; и Авраам свой нож с коротким жалом достал (почти оттуда, где уснул тот нож, которым хлеб резал он в доме...) "Ну что ж, пора", -- сказал он и взглянул: на чем сейчас лежат его ладони? В одной -- кинжал, в другой -- родная плоть. "Сейчас соединю..." -- и тут же замер, едва пробормотав: "Спаси, Господь". -- Из-за бархана быстро вышел ангел. "Довольно, Авраам", -- промолвил он, и тело Авраама тотчас потным внезапно стало, он разжал ладонь, нож пал на землю, ангел быстро поднял. "Довольно, Авраам. Всему конец. Конец всему, и небу то отрадно, что ты рискнул, -- хоть жертве ты отец. Ну, с этим всЈ. Теперь пойдем обратно. Пойдем туда, где все сейчас грустят. Пускай они узрят, что в мире зла нет. Пойдем туда, где реки все блестят, как твой кинжал, но плоть ничью не ранят. Пойдем туда, где ждут твои стада травы иной, чем та, что здесь; где снится твоим шатрам тот день, число когда твоих детей с числом песка сравнится. Еще я помню: есть одна гора. В ее подножьи есть ручей, поляна. Оттуда пар ползет наверх с утра. Всегда шумит на склоне роща рьяно. Внизу трава из русла шумно пьет. Приходит ветер -- роща быстро гнется. Ее листва в сырой земле гниет, потом весной опять наверх вернется. На том стоит у листьев сходство тут. Пройдут года -- они не сменят вида. Стоят стволы, меж них кусты растут. Бескрайних туч вверху несется свита. И сонмы звезд блестят во тьме ночей, небесный свод покрывши часто, густо. В густой траве шумит волной ручей, и пар в ночи растет по форме русла. Пойдем туда, где все кусты молчат. Где нет сухих ветвей, где птицы свили гнездо из трав. А ветви, что торчат порой в кострах -- так то с кустов, живые. Твой мозг сейчас, как туча, застит мрак. Открой глаза -- здесь смерти нет в помине. Здесь каждый куст -- взгляни -- стоит, как знак стремленья вверх среди равнин пустыни. Открой глаза: небесный куст в цвету. Взгляни туда: он ждет, чтоб ты ответил. Ответь же, Авраам, его листу -- ответь же мне -- идем". Поднялся ветер. "Пойдем же, Авраам, в твою страну, где плоть и дух с людьми -- с людьми родными, где все, что есть, живет в одном плену, где все, что есть, стократ изменит имя. Их больше станет, но тем больший мрак от их теней им руки, ноги свяжет. Но в каждом слове будет некий знак, который вновь на первый смысл укажет. Кусты окружат их, поглотит шаг трава полей, и лес в родной лазури мелькнет, как Авраам, как Исаак. Идемте же. Сейчас утихнет буря. Довольно, Авраам, испытан ты. Я нож забрал -- тебе уж он не нужен. Холодный свет зари залил кусты. Идем же, Исаак почти разбужен. Довольно, Авраам. Испытан. Все. Конец всему. Все ясно. Кончим. Точка. Довольно, Авраам. Открой лицо. Достаточно. Теперь все ясно точно". Стоят шатры, и тьма овец везде. Их тучи здесь, -- нельзя их счесть. К тому же они столпились здесь, как тучи те, что отразились тут же рядом в луже. Дымят костры, летают сотни птиц. Грызутся псы, костей в котлах им вдоволь. Стекает пот с горячих красных лиц. Со всех сторон несется громкий говор. На склонах овцы. Рядом тени туч. Они ползут навстречу: солнце встало. Свергаются ручьи с блестящих круч. Верблюды там в тени лежат устало. Шумят костры, летают тыщи мух. В толпе овец оса жужжит невнятно. Стучит топор. С горы глядит пастух: шатры лежат в долине, словно пятна. Сквозь щелку входа виден ком земли. Снаружи в щель заметны руки женщин. Сочится пыль и свет во все углы. Здесь все полно щелей, просветов, трещин. Никто не знает трещин, как доска (любых пород -- из самых прочных, лучших, -- пускай она толста, длинна, узка), когда разлад начнется между сучьев. В сухой доске обычно трещин тьма. Но это все пустяк, что есть снаружи. Зато внутри -- смола сошла с ума, внутри нее дела гораздо хуже. Смола засохла, стала паром вся, ушла наружу. В то же время место, оставленное ей, ползет кося, -- куда, -- лишь одному ему известно. Вонзаешь нож (надрез едва ль глубок) и чувствуешь, что он уж в чей-то власти. Доска его упорно тянет вбок и колется внезапно на две части. А если ей удастся той же тьмой и сучья скрыть, то бедный нож невольно, до этих пор всегда такой прямой, вдруг быстро начинает резать волны. Все трещины внутри сродни кусту, сплетаются, толкутся, тонут в спорах, одна из них всегда твердит: "расту", и прах смолы пылится в темных порах. Снаружи он как будто снегом скрыт. Одна иль две -- чернеют, словно окна. Однако, "вход" в сей дом со "стенкой" слит. Поземка намела сучки, волокна. От взора скрыт и крепко заперт вход. Но нож всегда (внутри, под ней, над нею) останется слугою двух господ: ладони и доски' -- и кто сильнее... Не говоря о том уж, "в чьих глазах". Пылится свет, струясь сквозь щелку эту. Там, где лежат верблюды, Исаак с каким-то пришлецом ведет беседу. Дымят костры, летают сотни птиц. Кричит овца, жужжит оса невнятно. Струится пар с горячих красных лиц. Шатры лежат в долине, словно пятна. Бредут стада. Торчит могильный дом. Журчит ручей, волна траву колышет. Он встрепенулся: в воздухе пустом он собственное имя снова слышит. Он вдаль глядит: пред ним шатры лежат, идет народ, с востока туча идет. Вокруг костров, как в танце, псы кружат, шумят кусты, и вот бугор он видит. Стоит жена, за ней шатры, поля. В ее руке -- зеленой смоквы ветка. Она ей машет и зовет царя: "Идем же, Исаак". -- "Идем, Ревекка". "Идем, Исак. Чего ты встал? Идем". "Сейчас иду", ответ средь веток мокрых ныряет под ночным густым дождем, как быстрый плот, -- туда, где гаснет окрик. "Исак, не отставай". -- "Нет, нет, иду"". (Березка проявляет мощь и стойкость.) "Исак, ты помнишь дом?" -- "Да-да, найду". "Ну, мы пошли. Не отставай". -- "Не бойтесь". "Идем, Исак". -- "Постой". -- "Идем". -- "Сейчас". "Идем, не стой" -- (под шапку, как под крышу). "Давай скорей", -- (упрятать каждый глаз). "Идем быстрей. Идем". -- "Сейчас". -- "Не слышу". По-русски Исаак теряет звук. Зато приобретает массу качеств, которые за "букву вместо двух" оплачивают втрое, в буквах прячась. По-русски "И" -- всего простой союз, который числа действий в речи множит (похожий в математике на плюс), однако, он не знает, кто их сложит. (Но суммы нам не вложено в уста. Для этого: на свете нету звука). Что значит "С", мы знаем из КУСТА: "С" -- это жертва, связанная туго. А буква "А" -- средь этих букв старик, союз, чтоб между слов был звук раздельный. По существу же, -- это страшный крик, младенческий, прискорбный, вой смертельный. И если сдвоить, строить: ААА, сложить бы воедино эти звуки, которые должны делить слова, то в сумме будет вопль страшной муки: "Объяло пламя все суставы "К" и к одинокой "А" стремится прямо". Но не вздымает нож ничья рука, чтоб кончить муку, нет вблизи Абрама. Пол-имени еще в устах торчит. Другую половину пламя прячет. И СновА жертвА на огне Кричит: Вот то, что "ИСААК" по-русски значит. Дождь барабанит по ветвям, стучит, как будто за оградой кто-то плачет невидимый. "Эй, кто там?" -- Все молчит. "Идем, Исак". -- "Постой". -- "Идем". -- "Сейчас". "Идем, не стой". Долдонит дождь о крышу. "Давай скорей! Вот так с ним каждый раз. Идем быстрей! Идем". -- "Сейчас". -- "Не слышу". Дождь льется непрерывно. Вниз вода несется по стволам, смывает копоть. В самой листве весенней, как всегда, намного больше солнца, чем должно быть в июньских листьях, -- лето здесь видней вдвойне, -- хоть вся трава бледнее летней. Но там, где тень листвы висит над ней, она уж не уступит той, последней. В тени стволов ясней видна земля, видней в ней то, что в ярком свете слабо. Бесшумный поезд мчится сквозь поля, наклонные сначала к рельсам справа, а после -- слева -- утром, ночью, днем, бесцветный дым клубами трется оземь -- и кажется вдруг тем, кто скрылся в нем, что мчит он без конца сквозь цифру 8. Он режет -- по оси -- ее венцы, что сел, полей, оград, оврагов полны. По сторонам -- от рельс -- во все концы разрубленные к небу мчатся волны. Сквозь цифру 8 -- крылья ветряка, сквозь лопасти стальных винтов небесных, он мчит вперед -- его ведет рука, и сноп лучей скользит в лучах окрестных. Такой же сноп запрятан в нем самом, но он с какой-то страстью, страстью жадной, в прожекторе охвачен мертвым сном: как сноп жгутом, он связан стенкой задней. Летит состав, во тьме не видно лиц. Зато холмы -- холмы вокруг не мнимы, и волны от пути то вверх, то вниз несутся, как лучи от ламп равнины. Дождь хлещет непрестанно, Все блестит. Завеса подворотни, окна косит, по жЈлобу свергаясь вниз, свистит. Намокшие углы дома возносят. Горит свеча всего в одном окне. Холодный дождь стучит по тонкой раме. Как будто под водой, на самом дне трепещет в темноте и жжется пламя. Оно горит, хоть все к тому, чтоб свет угас бы здесь, чтоб стал незрим, бесплотен. Здесь в темноте нигде прохожих нет, кирпич стены молчит в стене напротив. Двор заперт, дворник запил, ночь пуста. Раскачивает дождь замок из стали. Горит свеча, и виден край листа. Засовы, как вода, огонь обстали. Задвижек волны, темный мрак щеколд, на дне -- ключи -- медузы, в мерном хоре поют крюки, защелки, цепи, болт: все это -- только море, только море. И все ж она стремит свой свет во тьму, призыв к себе (сквозь дождь, кирпич, сквозь доску). К себе ль? -- О нет, сплошной призыв к тому, что в ней горит. Должно быть, к воску, к воску. Забор дощатый. Три замка в дверях. В нем нет щелей. Отсюда ключ не вынут. Со всех сторон царит бездонный мрак. Открой окно -- и тотчас волны хлынут. Засов гремит и доступ к ней закрыт. (Рукой замок в бессильной злобе стисни.) И все-таки она горит, горит. Но пожирает нечто, больше жизни. Пришла лиса, блестят глаза в окне. Пред ней стекло, как волны, блики гасит. Она глядит -- горит свеча на дне и длинными тенями стены красит. Пришла лиса, глядит из-за плеча. Чуть-чуть свистит, и что-то слышно в свисте сродни словам. И здесь горит свеча. Подсвечник украшают пчелы, листья. Повсюду пчелы, крылья, пыль, цветы, а в самом центре в медном том пейзаже корзина есть, и в ней лежат плоды, которые в чеканке меньше даже семян из груш. -- Но сам язык свечи, забыв о том, что можно звать спасеньем, дрожит над ней и ждет конца в ночи, как летний лист в пустом лесу осеннем. 1963 --------

x x x

Мои слова, я думаю, умрут, и время улыбнется, торжествуя, сопроводив мой безотрадный труд в соседнюю природу неживую. В былом, в грядущем, в тайнах бытия, в пространстве том, где рыщут астронавты, в морях бескрайних -- в целом мире я не вижу для себя уж лестной правды. Поэта долг -- пытаться единить края разрыва меж душой и телом. Талант -- игла. И только голос -- нить. И только смерть всему шитью -- пределом. 1963 --------

Окна

Дом на отшибе сдерживает грязь, растущую в пространстве одиноком, с которым он поддерживает связь посредством дыма и посредством окон. Глядят шкафы на хлюпающий сад, от страха створки мысленно сужают. Три лампы настороженно висят. Но стекла ничего не выражают. Хоть, может быть, и это вещество способно на сочувствие к предметам, они совсем не зеркало того, что чудится шкафам и табуретам. И только с наступленьем темноты они в какой-то мере сообщают армаде наступающей воды, что комнаты борьбы не прекращают; что ей торжествовать причины нет, хотя бы все крыльцо заняли лужи; что здесь, в дому, еще сверкает свет, хотя темно, совсем темно снаружи... -- но не тогда, когда молчун, старик, во сне он видит при погасшем свете окрестный мир, который в этот миг плывет в его опущенные веки. 1963 --------

x x x

Покинул во тьме постель и в темной прихожей встал. Рассвет озарил гостей, которых, признаться, ждал. Часто видел вдали. Чаще в местах пустых. Теперь вот они пришли, взяв с собой понятых. Тихо. В двух зеркалах три голубых окна. Тихо во всех углах реют остатки сна. Пол с потолком связав, будто бы пряжу ткут. В рамку тем самым взяв все, что творится тут. Тишь. Понятой прикрыл дверь поплотнее, спит. Слышен лишь шелест крыл редкий и стук копыт. В двух шагах от сего снег заметает двор, Двое ищут того, кто для обоих вор. Пусть хоть в каждой груди что-то чужое есть, жизнь не могла пройти, не намекнув на месть. Тихо, совсем один роюсь в горсти монет. Глядит на меня блондин, а рядом стоит брюнет. Вот и проходит ночь. Я поднимаю взор. Оба уходят прочь. Снова смотрит во двор, как там витает снег, тот, кого не найдут, пусть хоть ищут весь век ангел и дьявол тут. 1963 --------

x x x

Стог сена и загон овечий и дальше -- дом полупустой -- как будто движутся навстречу тому, что скрыто темнотой. Всего сто метров до оврага, который ткань свою прядет и вскоре стены и ограду поглотит -- года не пройдет. Хозяин-ветер неопрятен, безмолвно движется в тиши, и рябь холодных перекладин граничит с пустотой в глуши. Ушел и не спешит обратно. Все шарит меж чужих досок. А овцы трутся об ограду и осыпается песок. 1963 --------

Телефонная песня

Вослед за тем последует другой. Хоть, кажется, все меры вплоть до лести уж приняты, чтоб больше той рукой нельзя было писать на этом месте. Как в школьные года -- стирал до дыр. Но ежедневно -- слышишь голос строгий; уже на свете есть какой-то мир, который не боится тавтологий. Теперь и я прижал лицо к окну. О страхе том, что гнал меня из комнат, недостает величия припомнить: продернутая нить сквозь тишину. Звонки, звонки. Один другому вслед. Под окнами толпа, огней смешенье... Все так же смутно там, как ощущенье, что жизнь короче на один запрет. 1963 --------

x x x

Шум ливня воскрешает по углам салют мимозы, гаснущей в пыли. И вечер делит сутки пополам, как ножницы восьмерку на нули, и в талии сужает циферблат, с гитарой его сходство озарив. У задержавшей на гитаре взгляд пучок волос напоминает гриф. Ее ладонь разглаживает шаль. Волос ее коснуться или плеч -- и зазвучит окрепшая печаль; другого ничего мне не извлечь. Мы здесь одни. И, кроме наших глаз, прикованных друг к другу в полутьме, ничто уже не связывает нас в заре'шеченной наискось тюрьме. 1963 --------

Ex oriente

Да, точно так же, как Тит Ливий, он сидел в своем шатре, но был незримо широкими песками окружен и мял в сухих руках письмо из Рима. Палило солнце. Столько дней подряд он брел один безводными местами, что выдавал теперь померкший взгляд, что больше нет слюны в его гортани. Палило солнце. Ртутный столбик рос. И самый вход в его шатер угрюмый песок занес, занес, пока он думал, какая влага стала влагой слез. 1963 --------

x x x

Зажегся свет. Мелькнула тень в окне. Распахнутая дверь стены касалась. Плафон качнулся. Но темней вдвойне тому, кто был внизу, все показалось. Была почти полночная пора. Все лампы, фонари -- сюда сбежались. Потом луна вошла в квадрат двора, и серебро и желтый свет смешались. Свет засверкал. Намек на сумрак стерт. Но хоть обрушь прожекторов лавину, а свет всегда наполовину мертв, как тот, кто освещен наполовину. 1963(?) --------

Полевая эклога

Стрекоза задевает волну и тотчас устремляется кверху, отраженье пуская ко дну, словно камень, колодцу в проверку, чтобы им испытать глубину и захлопнуть над воротом дверку. Но нигде здесь не встретишь ведра, ни тарелки, ни банки, ни склянки. Пустота, ни избы, ни двора, шум листвы, ни избы, ни землянки. Сруб колодца почти до бедра, неумолчно кричат коноплянки. Остается возможность во тьму на веревке с шахтерской корзиной, через блок перекинув тесьму, распростившись глазами с низиной, опуститься в "бадье" самому в глубину на полет стрекозиный. Пядь за пядью веревка из рук вверх уходит, а звезд и не видно. Черный мох наползает вокруг на венцы, так что все они слитно растворяются в сумраке вдруг, меж собой разделенные скрытно. Но до дна не достать; и темно. Вот и новый порядок смещений: приближается сверху окно. Мимо тянущих сыростью щелей, словно камень, уходит на дно отражение русских качелей. Перевернут наперсток ведра, шум листвы -- словно гомон овечий. Сруб избы достает до бедра, да и церковь здесь в рост человечий. Под ногами чернеет нора, -- только ноют суставы предплечий. Кто же ты, гулливер из лесов, распростившийся с сумрачной пущей, отодвинувший ногтем засов, но протиснуться в дверь не могущий, твердо помнящий принцип весов, но из лужи из пригоршни пьющий. Неужели считаешь и ты (и ничто уж не сдвинет с решенья, даже вкус и окраска воды), что на дне стрекозы отраженье, как и прежде, среди темноты одиноко лежит без движенья. Заморозь и куски раскроши, но в осколках его не увидишь. Разведи в ней костер, осуши, но глазам не представится Китеж. Или ветром ее оглуши... Но ничем уж ума не насытишь. Неужели, считаешь, она холоднее и глубже колодца, -- ведь поверхность не слишком темна. Но наперсток напялить придется, добираясь ладонью до дна, чтоб не смог невзначай уколоться. Если что-то над грядкой встает, значит, каждый микрон в ней прополот. Что ж, пошарь, пусть ладонь поснует по грязи и почувствует холод. Там, где плоть до воды достает, дух еще и не брался за ворот. Есть доска и найдется бревно, возвести можно крышу над частью этой лужи, пробить в ней окно и со всею возможною страстью устремиться мизинцем на дно; но конек заскребет по запястью. Где "колодец"? Дощатый этаж, облака и листва без просвета, мох, венцы, остальной антураж не дают тебе больше ответа. Где "колодец"? Молчащий пейзаж неподвижно глядит на атлета. Где же он? Видно, там, где весы замирают, пусты, одинаки. Может, там, где во время грозы прибавляется только что влаги. Или там, где биплан стрекозы распростер свои крылья во мраке. Долго ищешь. Пора бы найти хоть обломок "пилотского" кресла. Пару щепок веревкой срасти -- вот и крылья, лишь краска облезла... Но не сбейся в сравненьях с пути: стрекоза исчезает, исчезла. Настоящий изгнанник с собой все уносит. И даже сомненью обладанья другою судьбой не оставит, как повод к волненью. Даже дом деревянный с трубой не уступит крыльца наводненью. Отраженья -- тем более. Страх их на тусклой поверхности косит. Если плоть превращается в прах, как о том же двойник не попросит. "Уноси нас с собой на крылах". Стрекоза их, конечно, уносит. Нет, не тот изгнанник, кого в спину ветер, несущий проклятья, подгоняет, толкая его, разрывая любые объятья, в бедный мозг, где сознанье мертво, проникая сквозь ветхое платье. Нет, не тот, кто виденьями полн, начинает тонуть в половодьях, как Назон возле сумрачных волн, ненавидящий душу и плоть их, словно бурей застигнутый челн, проклиная их ропот. Напротив. Это тот неуемный пловец, рассекающий грудью озЈра, шум листвы, словно гомон овец различающий скрытых от взора, над которым пернатый певец распускает все краски убора. Нет, не тот. И не тот, кто везде даже собственной тени несносен, кто себя не встречает в воде меж верхушек листвяных и сосен. И не тот, кто рукой в пустоте шарит так, что под кожею просинь. Настоящий изгнанник -- никто в море света, а также средь мрака. Тот, чья плоть, словно то решето: мягче ветра и тверже, чем влага. Кто бредет по дороге в пальто, меньше леса, но больше оврага. Что ж. Замри и смотри в небеса до поры, когда облачным пряжам нужно вдруг превращаться в леса, становиться оврагами, скажем, набегая кустом на глаза, обращаясь к сознанью пейзажем. В близоруком величьи своем, с коим взгляд твой к пространству прикован, скрыто чувство, что странный объем, как залог тебе долгий, дарован, что от всякой прогулки вдвоем и от смерти вдвоем -- застрахован. Звук стучит по воде, словно плеть (только брызги над ней не взлетают), проникая поверхность на треть (и круги растворяются, тают). Невозможно рубцы рассмотреть. Только тучи удары считают. Коноплян... коноплянки кричат, и Борей заглушить их не в силах. Только срубы колодцев торчат, как дома на татарских могилах. Дует ветер, и волны мельчат, и веревки бушуют в стропилах. В низкорослой стране ты не весь продолжаешь упорно круженье (дом закрыт и в колодец не влезть), где помимо законов сложенья заключается главная спесь в том, что в лужах здесь нет отраженья. То ли слезы здесь глуше угроз, то ль на волнах других, то ли тьмою заглушается ропот берез. То ли тот, кто здесь бродит с сумою, ищет ос, а находит стрекоз даже осенью, даже зимою. 1963(?) --------

Стекло

Ступенька за ступенькой, дальше, вниз. В объятия, по крайней мере, мрака. И впрямь темно, куда ни оглянись. Однако же бреду почти без страха. Наверно потому, что здесь, во мне, в моей груди, в завесе крови, хмури, вся до конца, со всем, что есть на дне, та лестница -- но лишь в миниатюре. Поэтому твержу, шепчу: иди. Нельзя, я говорю, чтоб кто-то мешкал, пока скрывает выпуклость груди, кто увеличил, кто кого уменьшил. Темно в глазах, вокруг темным-темно. Огонь души в ее слепом полете не виден был бы здесь давным-давно, не будь у нас почти прозрачной плоти. 1963(?) --------

Рождество 1963 года

Спаситель родился в лютую стужу. В пустыне пылали пастушьи костры. Буран бушевал и выматывал душу из бедных царей, доставлявших дары. Верблюды вздымали лохматые ноги. Выл ветер. Звезда, пламенея в ночи, смотрела, как трех караванов дороги сходились в пещеру Христа, как лучи. 1963 -- 1964 --------

x x x

Садовник в ватнике, как дрозд, по лестнице на ветку влез, тем самым перекинув мост к пернатым от двуногих здесь. Но, вместо щебетанья, вдруг, в лопатках возбуждая дрожь, раздался характерный звук: звук трения ножа о нож. Вот в этом-то у певчих птиц с двуногими и весь разрыв (не меньший, чем в строеньи лиц), что ножницы, как клюв, раскрыв, на дереве, в разгар зимы, скрипим, а не поем как раз. Не слишком ли отстали мы от тех, кто "отстает от нас"? Помножив краткость бытия на гнездышки и забытье при пеньи, полагаю я, мы место уточним свое. 18 января 1964 --------

x x x

Ветер оставил лес и взлетел до небес, оттолкнув облака в белизну потолка. И, как смерть холодна, роща стоит одна, без стремленья вослед, без особых примет. январь 1964 --------

Воронья песня

Снова пришла лиса с подведенной бровью, снова пришел охотник с ружьем и дробью, с глазом, налитым кровью от ненависти, как клюква. Перезимуем и это, выронив сыр из клюва, но поймав червяка! Извивайся, червяк чернильный в клюве моем, как слабый, которого мучит сильный; дергайся, сокращайся! То, что считалось суммой судорог, обернется песней на слух угрюмой, но оглашающей рощи, покуда рощи не вернут себе прежней рваной зеленой мощи. Знать, в холодную пору, мертвые рощи, рта вам не выбирать, и скажите спасибо нам, картавым! январь 1964, Таруса --------

Новый год на Канатчиковой даче

Спать, рождественский гусь, отвернувшись к стене, с темнотой на спине, разжигая, как искорки бус, свой хрусталик во сне. Ни волхвов, ни осла, ни звезды, ни пурги, что младенца от смерти спасла, расходясь, как круги от удара весла. Расходясь будто нимб в шумной чаще лесной к белым платьицам нимф, и зимой, и весной разрезать белизной ленты вздувшихся лимф за больничной стеной. Спи, рождественский гусь. Засыпай поскорей. Сновидений не трусь между двух батарей, между яблок и слив два крыла расстелив, головой в сельдерей. Это песня сверчка в красном плинтусе тут, словно пенье большого смычка, ибо звуки растут, как сверканье зрачка сквозь большой институт. "Спать, рождественский гусь, потому что боюсь клюва -- возле стены в облаках простыни, рядом с плинтусом тут, где рулады растут, где я громко пою эту песню мою". Нимб пускает круги наподобье пурги, друг за другом вослед за две тысячи лет, достигая ума, как двойная зима: вроде зимних долин край, где царь -- инсулин. Здесь, в палате шестой, встав на страшный постой в белом царстве спрятанных лиц, ночь белеет ключом пополам с главврачом ужас тел от больниц, облаков -- от глазниц, насекомых -- от птиц. январь 1964 --------

Обоз

Скрип телег тем сильней, чем больше вокруг теней, сильней, чем дальше они от колючей стерни. Из колеи в колею дерут они глотку свою тем громче, чем дальше луг, чем гуще листва вокруг. Вершина голой ольхи и желтых берез верхи видят, уняв озноб, как смотрит связанный сноп в чистый небесный свод. Опять коряга, и вот деревья слышат не птиц, а скрип деревянных спиц и громкую брань возниц. январь 1964 Датировано "февраль 1964, Таруса" в SP. -- С. В. --------

Песни счастливой зимы

Песни счастливой зимы на память себе возьми, чтоб вспоминать на ходу звуков их глухоту; местность, куда, как мышь, быстрый свой бег стремишь, как бы там не звалась, в рифмах их улеглась. Так что, вытянув рот, так ты смотришь вперед, как глядит в потолок, глаз пыля, ангелок. А снаружи -- в провал -- снег, белей покрывал тех, что нас занесли, но зимы не спасли. Значит, это весна. То-то крови тесна вена: только что взрежь, море ринется в брешь. Так что -- виден насквозь вход в бессмертие врозь, вызывающий грусть, но вдвойне: наизусть. Песни счастливой зимы на память себе возьми. То, что спрятано в них, не отыщешь в иных. Здесь, от снега чисты, воздух секут кусты, где дрожит средь ветвей радость жизни твоей. январь 1964, Усть-Нарва --------

Прощальная ода

1 Ночь встает на колени перед лесной стеною. Ищет ключи слепые в связке своей несметной. Птицы твои родные громко кричат надо мною. Карр! Чивичи-ли, карр! -- словно напев посмертный. Ветер пинает ствол, в темный сапог обутый. Но, навстречу склонясь, бьется сосна кривая. Снег, белей покрывал, которыми стан твой кутал, рушится вниз, меня здесь одного скрывая. 2 Туча растет вверху. Роща, на зависть рыбе, вдруг ныряет в нее. Ибо растет отвага. Бог глядит из небес, словно изба на отшибе: будто к нему пройти можно по дну оврага. Вот я весь пред тобой, словно пенек из снега, горло вытянув вверх -- вран, но белес, как аист, -- белым паром дыша, руку подняв для смеха, имя твое кричу, к хору птиц прибиваюсь. 3 Где ты! Вернись! Ответь! Где ты. Тебя не видно. Все сливается в снег и в белизну святую. Словно ангел -- крылом -- ты и безумье -- слито, будто в пальцах своих легкий снежок пестую. Нет! Все тает -- тебя здесь не бывало вовсе. Просто всего лишь снег, мною не сбитый плотно. Просто здесь образ твой входит к безумью в гости. И отбегает вспять -- память всегда бесплотна. 4 Где ты! Вернись! Ответь! Боже, зачем скрываешь? Боже, зачем молчишь? Грешен -- молить не смею. Боже, снегом зачем след ее застилаешь. Где она -- здесь, в лесу? Иль за спиной моею? Не обернуться, нет! Звать ее бесполезно. Ночь вокруг, и пурга гасит огни ночлега. Путь, проделанный ею -- он за спиной, как бездна: взгляд, нырнувший в нее, не доплывет до брега. 5 Где ж она, Бог, ответь! Что ей уста закрыло? Чей поцелуй? И чьи руки ей слух застлали? Где этот дом земной -- погреб, овраг, могила? Иль это я молчу? Птицы мой крик украли? Нет, неправда -- летит с зимних небес убранство. Больше, чем смертный путь -- путь между ней и мною. Милых птиц растолкав, так взвился над страною, что меж сердцем моим и криком моим -- пространство. 6 Стало быть, в чащу, в лес. В сумрачный лес средины жизни -- в зимнюю ночь, дантову шагу вторя. Только я плоть ищу. А в остальном -- едины. Плоть, пославшую мне, словно вожатых, горе. Лес надо мной ревет, лес надо мной кружится, корни в Аду пустив, ветви пустив на вырост. Так что вниз по стволам можно и в Ад спуститься, но никого там нет -- и никого не вывесть! 7 Ибо она -- жива! Но ни свистком, ни эхом не отзовется мне в этом упорстве твердом, что припадает сном к милым безгрешным векам, и молчанье растет в сердце, на зависть мертвым. Только двуглавый лес -- под неподвижным взглядом осью избрав меня, ствол мне в объятья втиснув, землю нашей любви перемежая с Адом, кружится в пустоте, будто паук, повиснув. 8 Так что стоя в снегу, мерзлый ствол обнимая, слыша то тут, то там разве что крик вороны, будто вижу, как ты -- словно от сна немая -- жаждешь сном отделить корни сии от кроны. Сон! Не молчанье -- сон! Страшной подобный стали, смерти моей под стать -- к черной подснежной славе -- режет лес по оси, чтоб из мертвых восстали грезы ее любви -- выше, сильней, чем в яви! 9 Боже зимних небес, Отче звезды над полем, Отче лесных дорог, снежных холмов владыка, Боже, услышь мольбу: дай мне взлететь над горем выше моей любви, выше стенанья, крика. Дай ее разбудить! Нет, уж не речью страстной! Нет, не правдой святой, с правдою чувств совместной! Дай ее разбудить песней такой же ясной, как небеса твои, -- ясной, как свод небесный! 10 Отче зимних равнин, мне -- за подвиг мой грешный -- сумрачный голос мой сделавший глуше, Боже, Отче, дай мне поднять очи от тьмы кромешной! Боже, услышь меня, давший мне душу Боже! Дай ее разбудить, светом прильнуть к завесам всех семи покрывал, светом сквозь них пробиться! Дай над безумьем взмыть, дай мне взлететь над лесом, песню свою пропеть и в темноту спуститься. 11 В разных земных устах дай же звучать ей долго. То как любовный плач, то как напев житейский. Дай мне от духа, Бог, чтобы она не смолкла прежде, чем в слух любви хлынет поток летейский. Дай мне пройти твой мир подле прекрасной жизни, пусть не моей -- чужой. Дай вослед посмотреть им. Дай мне на землю пасть в милой моей отчизне, лжи и любви воздав общим числом -- бессмертьем! 12 Этой силы прошу в небе твоем пресветлом. Небу нету конца. Но и любви конца нет. Пусть все то, что тогда было таким несметным: ложь ее и любовь -- пусть все бессмертным станет! Ибо ее душа -- только мой крик утихнет -- тело оставит вмиг -- песня звучит все глуше. Пусть же за смертью плоть душу свою настигнет: я обессмерчу плоть -- ты обессмертил душу! 13 Пусть же, жизнь обогнав, с нежностью песня тронет смертный ее порог -- с лаской, но столь же мнимо, и как ласточка лист, сорванный лист обгонит и помчится во тьму, ветром ночным гонима. Нет, листва, не проси даже у птиц предательств! Песня, как ни звонка, глуше, чем крик от горя. Пусть она, как река, этот "листок" подхватит и понесет с собой, дальше от смерти, в море. 14 Что ж мы смертью зовем. То, чему нет возврата! Это бессилье душ -- нужен ли лучший признак! Целой жизни во тьму бегство, уход, утрата... Нет, еще нет могил! Но уж бушует призрак! Что уж дальше! Смерть! Лучшим смертям на зависть! Всем сиротствам урок: горе одно, без отчеств. Больше смерти: в руке вместо запястья -- запись. Памятник нам двоим, жизни ушедшей -- почесть! 15 Отче, прости сей стон. Это все рана. Боль же не заглушить ничем. Дух не властен над нею. Боже, чем больше мир, тем и страданье больше, дольше -- изгнанье, вдох -- глубже! о нет -- больнее! Жизнь, словно крик ворон, бьющий крылом окрестность, поиск скрывшихся мест в милых сердцах с успехом. Жизнь -- возвращенье слов, для повторенья местность и на горчайший зов -- все же ответ: хоть эхом. 16 Где же искать твои слезы, уста, объятья? В дом безвестный внесла? В черной земле зарыла? Как велик этот край? Или не больше платья? Платьица твоего? Может быть, им прикрыла? Где они все? Где я? -- Здесь я, в снегу, как стебель горло кверху тяну. Слезы глаза мне застят. Где они все? В земле? В море? В огне? Не в небе ль? Корнем в сумрак стучу. Здесь я, в снегу, как заступ. 17 Боже зимних небес, Отче звезды горящей, словно ее костер в черном ночном просторе! В сердце бедном моем, словно рассвет на чащу, горе кричит на страсть, ужас кричит на горе. Не оставляй меня! Ибо земля -- все шире... Правды своей не прячь! Кто я? -- пришел -- исчезну. Не оставляй меня! Странник я в этом мире. Дай мне в могилу пасть, а не сорваться в бездну. 18 Боже! Что она жжет в этом костре? Не знаю. Прежде, чем я дойду, может звезда остынуть. Будто твоя любовь, как и любовь земная, может уйти во тьму, может меня покинуть. Отче! Правды не прячь! Сим потрясен разрывом, разум готов нырнуть в пение правды нервной: Божья любовь с земной -- как океан с приливом: бегство во тьму второй -- знак отступленья первой! 19 Кончено. Смерть! Отлив! Вспять уползает лента! Пена в сером песке сохнет -- быстрей чем жалость! Что же я? Брег пустой? Черный край континента? Боже, нет! Материк! Дном под ним продолжаюсь! Только трудно дышать. Зыблется свет неверный. Вместо неба и птиц -- море и рыб беззубье. Давит сверху вода -- словно ответ безмерный -- и убыстряет бег сердца к ядру: в безумье. 20 Боже зимних небес. Отче звезды над полем. Казни я не страшусь, как ни страшна разверстость сей безграничной тьмы; тяжести дна над морем: ибо я сам -- любовь. Ибо я сам -- поверхность! Не оставляй меня! Ты меня не оставишь! Ибо моя душа -- вся эта местность божья. Отче! Каждая страсть, коей меня пытаешь, душу мою, меня -- вдаль разгоняет больше. 21 Отче зимних небес, давший безмерность муки вдруг прибавить к любви; к шири еЈ несметной, дай мне припасть к земле, дай мне раскинуть руки, чтобы пальцы мои свесились в сумрак смертный. Пусть это будет крест: горе сильней, чем доблесть! Дай мне объятья, нет, дай мне лишь взор насытить. Дай мне пропеть о той, чей уходящий образ дал мне здесь, на земле, ближе Тебя увидеть! 22 Не оставляй ее! Сбей с ее крыльев наледь! Боже, продли ей жизнь, если не сроком -- местом. Ибо она как та птица, что гнезд не знает, но высоко летит к ясным холмам небесным. Дай же мне сил вселить смятый клочок бумажный в души, чьих тел еще в мире нигде не встретить. Ибо, если следить этот полет бесстрашный, можно внезапно твой, дальний твой край заметить! 23 Выше, выше... простясь... с небом в ночных удушьях... выше, выше... прощай... пламя, сжегшее правду... Пусть же песня совьет... гнезда в сердцах грядущих... выше, выше... не взмыть... в этот край астронавту... Дай же людским устам... свистом... из неба вызвать... это сиянье глаз... голос... Любовь, как чаша... с вечно живой водой... ждет ли она: что брызнуть... долго ли ждать... ответь... Ждать... до смертного часа... 24 Карр! чивичи-ли-карр! Карр, чивичи-ли... струи снега ли... карр, чиви... Карр, чивичи-ли... ветер... Карр, чивичи-ли, карр... Карр, чивичи-ли... фьюи... Карр, чивичи-ли, карр. Каррр... Чечевицу видел? Карр, чивичи-ли, карр... Карр, чивичири, чири... Спать пора, спать пора... Карр, чивичи-ри, фьере! Карр, чивичи-ри, каррр... фьюри, фьюри, фьюири. Карр, чивичи-ри, карр! Карр, чивиче... чивере. январь 1964, Таруса --------

Рождество 1963

Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Звезда светила ярко с небосвода. Холодный ветер снег в сугроб сгребал. Шуршал песок. Костер трещал у входа. Дым шел свечой. Огонь вился крючком. И тени становились то короче, то вдруг длинней. Никто не знал кругом, что жизни счет начнется с этой ночи. Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Крутые своды ясли окружали. Кружился снег. Клубился белый пар. Лежал младенец, и дары лежали. январь 1964 --------

Письма к стене

Сохрани мою тень. Не могу объяснить. Извини. Это нужно теперь. Сохрани мою тень, сохрани. За твоею спиной умолкает в кустах беготня. Мне пора уходить. Ты останешься после меня. До свиданья, стена. Я пошел. Пусть приснятся кусты. Вдоль уснувших больниц. Освещенный луной. Как и ты. Постараюсь навек сохранить этот вечер в груди. Не сердись на меня. Нужно что-то иметь позади. Сохрани мою тень. Эту надпись не нужно стирать. Все равно я сюда никогда не приду умирать, Все равно ты меня никогда не попросишь: вернись. Если кто-то прижмется к тебе, дорогая стена, улыбнись. Человек -- это шар, а душа -- это нить, говоришь. В самом деле глядит на тебя неизвестный малыш. Отпустить -- говоришь -- вознестись над зеленой листвой. Ты глядишь на меня, как я падаю вниз головой. Разнобой и тоска, темнота и слеза на глазах, изобилье минут вдалеке на больничных часах. Проплывает буксир. Пустота у него за кормой. Золотая луна высоко над кирпичной тюрьмой. Посвящаю свободе одиночество возле стены. Завещаю стене стук шагов посреди тишины. Обращаюсь к стене, в темноте напряженно дыша: завещаю тебе навсегда обуздать малыша. Не хочу умирать. Мне не выдержать смерти уму. Не пугай малыша. Я боюсь погружаться во тьму. Не хочу уходить, не хочу умирать, я дурак, не хочу, не хочу погружаться в сознаньи во мрак. Только жить, только жить, подпирая твой холод плечом. Ни себе, ни другим, ни любви, никому, ни при чем. Только жить, только жить и на все наплевать, забывать. Не хочу умирать. Не могу я себя убивать. Так окрикни меня. Мастерица кричать и ругать. Так окрикни меня. Так легко малыша напугать. Так окрикни меня. Не то сам я сейчас закричу: Эй, малыш! -- и тотчас по пространствам пустым полечу. Ты права: нужно что-то иметь за спиной. Хорошо, что теперь остаются во мраке за мной не безгласный агент с голубиным плащом на плече, не душа и не плоть -- только тень на твоем кирпиче. Изолятор тоски -- или просто движенье вперед. Надзиратель любви -- или просто мой русский народ. Хорошо, что нашлась та, что может и вас породнить. Хорошо, что всегда все равно вам, кого вам казнить. За тобою тюрьма. А за мною -- лишь тень на тебе. Хорошо, что ползет ярко-желтый рассвет по трубе. Хорошо, что кончается ночь. Приближается день. Сохрани мою тень. январь -- февраль 1964 --------

Камерная музыка (цикл из 5 стихов)

Следующие четыре стихотворения 1964 г., а также стихотворение 1965 г. "Ночь. Камера. Волчок..." входят в цикл "Камерная музыка". -- С. В. 1964 -- 1965 --------

x x x

1 Инструкция заключенному В одиночке при ходьбе плечо следует менять при повороте, чтоб не зарябило и еще чтобы свет от лампочки в пролете падал переменно на виски, чтоб зрачок не чувствовал суженья. Это не избавит от тоски, но спасет от головокруженья. 14 февраля 1964, тюрьма --------

x x x

2 <А. А. А.>1 В феврале далеко до весны, ибо там, у него на пределе, бродит поле такой белизны, что темнеет в глазах у метели. И дрожат от ударов дома, и трепещут, как роща нагая, над которой бушует зима,2 белизной седину настигая. 15 февраля 1964 1 Это стихотворение следует в СИБ первым, вместо предыдущего, и вместе с двумя следующими озаглавлено "Инструкция заключенному". Также посвящение А. А. А. (по неизв. источнику) в СИБ отсутствует. -- С. В. 2 В СИБ "весна" вместо "зима" -- ошибка? -- С. В. --------

x x x

3 В одиночке желание спать исступленье смиряет кругами, потому что нельзя исчерпать даже это пространство шагами. Заключенный, приникший к окну, отражение сам и примета плоти той, что уходит ко дну, поднимая волну Архимеда. Тюрьмы строят на месте пустом.1 Но отборные свойства натуры вытесняются телом с трудом лишь в объем гробовой кубатуры. 16 февраля 1964 1 В неизв. источнике вариант этой и следующей строк: -- С. В. Тюрьмы зиждутся только на том, что отборные свойства натуры --------

x x x

4

Перед прогулкой по камере

Сквозь намордник пройдя, как игла, и по нарам разлившись, как яд, холод вытеснит ночь из угла, чтобы мог соскочить я в квадрат. Но до этого мысленный взор сонмы линий и ромбов гурьбу заселяет в цементный простор так, что пот выступает на лбу. Как повсюду на свете -- и тут каждый ломтик пространства велит столь же тщательно выбрать маршрут, как тропинку в саду Гесперид. 17 февраля 1964 --------

x x x

Нет, Филомела, прости: я не успел навести справки в кассах аллей -- в лучшей части полей песнь твоя не слышна. Шепчет ветру копна, что Филомела за вход в рощу много берет. февраль 1964, Таруса Стихотворение отсутствует в СИБ. -- С. В. --------

x x x

Сжимающий пайку изгнанья в обнимку с гремучим замком, прибыв на места умиранья, опять шевелю языком. Сияние русского ямба упорней -- и жарче огня, как самая лучшая лампа, в ночи освещает меня. Перо поднимаю насилу, и сердце пугливо стучит. Но тень за спиной на Россию, как птица на рощу, кричит, да гордое эхо рассеян засело по грудь в белизну. Лишь ненависть с Юга на Север спешит, обгоняя весну. Сжигаемый кашлем надсадным, все ниже склоняясь в ночи, почти обжигаюсь. Тем самым от смерти подобье свечи собой закрываю упрямо, как самой последней стеной. И это великое пламя колеблется вместе со мной. 25 марта 1964, Архангельская пересыльная тюрьма --------

Иллюстрация

(Л. Кранах "Венера с яблоками") В накидке лисьей -- сама хитрей, чем лиса с холма лесного, что вдалеке склон полощет в реке, сбежав из рощи, где бог охотясь вонзает в бок вепрю жало стрелы, где бушуют стволы, покинув знакомый мыс, пришла под яблоню из пятнадцати яблок -- к ним с мальчуганом своим. Головку набок склоня, как бы мимо меня, ребенок, сжимая плод, тоже смотрит вперед. апрель -- май 1964 --------

Развивая Крылова

М. Б. Одна ворона (их была гурьба, но вечер их в ольшанник перепрятал) облюбовала маковку столба, другая -- белоснежный изолятор. Друг другу, так сказать, насупротив (как требуют инструкций незабудки), контроль над телеграфом учредив в глуши, не помышляющей о бунте, они расположились над крыльцом, возвысясь над околицей белЈсой, над сосланным в изгнание певцом, над спутницей его длинноволосой. А те, в обнимку, думая свое, прижавшись, чтобы каждый обогрелся, стоят внизу. Она -- на острие, а он -- на изолятор загляделся. Одно обоим чудится во мгле, хоть (позабыв про сажу и про копоть) она -- все об уколе, об игле... А он -- об "изоляции", должно быть. (Какой-то непонятный перебор, какое-то подобие аврала: ведь если изолирует фарфор, зачем его ворона оседлала?) И все, что будет, зная назубок (прослывший знатоком былого тонким), он высвободил локоть, и хлопок ударил по вороньим перепонкам. Та, первая, замешкавшись, глаза зажмурила и крылья распростерла. Вторая же -- взвилась под небеса и каркнула во все воронье горло, приказывая издали и впредь фарфоровому шарику (над нами) помалкивать и взапуски белеть с забредшими в болото валунами. 17 мая 1964 --------

Малиновка

М. Б. Ты выпорхнешь, малиновка, из трех малинников, припомнивши в неволе, как в сумерках вторгается в горох ворсистое люпиновое поле. Сквозь сомкнутые вербные усы туда! -- где, замирая на мгновенье, бесчисленные капельки росы сбегают по стручкам от столкновенья. Малинник встрепенется, но в залог оставлена догадка, что, возможно, охотник, расставляющий силок, валежником хрустит неосторожно. На деле же -- лишь ленточка тропы во мраке извивается, белея. Не слышно ни журчанья, ни стрельбы, не видно ни Стрельца, ни Водолея. Лишь ночь под перевернутым крылом бежит по опрокинувшимся кущам, настойчива, как память о былом -- безмолвном, но по-прежнему живущем. 24 мая 1964 --------

Для школьного возраста

М. Б. Ты знаешь, с наступленьем темноты пытаюсь я прикидывать на глаз, отсчитывая горе от версты, пространство, разделяющее нас. И цифры как-то сходятся в слова, откуда приближаются к тебе смятенье, исходящее от А, надежда, исходящая от Б. Два путника, зажав по фонарю, одновременно движутся во тьме, разлуку умножая на зарю, хотя бы и не встретившись в уме. 31 мая 1964 --------

x x x

А. А. А. В деревне, затерявшейся в лесах, таращусь на просветы в небесах -- когда же загорятся Ваши окна в небесных (москворецких) корпусах. А южный ветр, что облака несет с холодных, нетемнеющих высот, того гляди, далекой Вашей Музы аукающий голос донесет. И здесь, в лесу, на явном рубеже минувшего с грядущим, на меже меж Голосом и Эхом -- все же внятно я отзовусь -- как некогда уже, не слыша очевидных голосов, откликнулся я все ж на некий зов. И вот теперь туда бреду безмолвно среди людей, средь рек, среди лесов. май 1964 --------

x x x

Забор пронзил подмерзший наст и вот налег плечом на снежный вал, как аргонавт -- за золотым лучом. Таким гребцам моря тесны. Но кто там гребнем скрыт? Кто в арьергарде у весны там топчется, небрит? Кто наблюдает, молчалив (но рот завистливо раскрыв), как жаворонок бестолков среди слепящих облаков? май 1964 --------

x x x

Звезда блестит, но ты далека. Корова мычит, и дух молока мешается с запахом козьей мочи, и громко блеет овца в ночи. Шнурки башмаков и манжеты брюк, а вовсе не то, что есть вокруг, мешает почувствовать мне наяву себя -- младенцем в хлеву. май 1964 --------

К северному краю

Северный край, укрой. И поглубже. В лесу. Как смолу под корой, спрячь под веком слезу. И оставь лишь зрачок, словно хвойный пучок, и грядущие дни. И страну заслони. Нет, не волнуйся зря: я превращусь в глухаря, и, как перья, на крылья мне лягут листья календаря. Или спрячусь, как лис, от человеческих лиц, от собачьего хора, от двуствольных глазниц. Спрячь и зажми мне рот! Пусть при взгляде вперед мне ничего не встретить, кроме желтых болот. В их купели сырой от взоров нескромных скрой след, если след оставлю, и в трясину зарой. Не мой черед умолкать. Но пора окликать тех, кто только не станет облака упрекать в красноте, в тесноте. Пора брести в темноте, вторя песней без слов частоколу стволов. Так шуми же себе в судебной своей судьбе над моей головою, присужденной тебе, но только рукой (плеча) дай мне воды (ручья) зачерпнуть, чтоб я понял, что только жизнь -- ничья. Не перечь, не порочь. Новых гроз не пророчь. Оглянись, если сможешь -- так и уходят прочь: идут сквозь толпу людей, потом -- вдоль рек и полей, потом сквозь леса и горы, все быстрей. Все быстрей. май 1964 --------

Ломтик медового месяца

М. Б. Не забывай никогда, как хлещет в пристань вода и как воздух упруг -- как спасательный круг. А рядом чайки галдят, и яхты в небо глядят, и тучи вверху летят, словно стая утят. Пусть же в сердце твоем, как рыба, бьется живьем и трепещет обрывок нашей жизни вдвоем. Пусть слышится устриц хруст, пусть топорщится куст. И пусть тебе помогает страсть, достигшая уст, понять без помощи слов, как пена морских валов, достигая земли, рождает гребни вдали. май 1964 Датировано 1963 в SP. -- С. В. --------

Отрывок

В ганзейской гостинице "Якорь", где мухи садятся на сахар, где боком в канале глубоком эсминцы плывут мимо окон, я сиживал в обществе кружки, глазея на мачты и пушки и совесть свою от укора спасая бутылкой Кагора. Музыка гремела на танцах, солдаты всходили на транспорт, сгибая суконные бедра. Маяк им подмигивал бодро. И часто до боли в затылке о сходстве его и бутылки я думал, лишенный режимом знакомства с его содержимым. В восточную Пруссию въехав, твой образ, в приспущенных веках, из наших балтических топей я ввез контрабандой, как опий. И вечером, с миной печальной, спускался я к стенке причальной в компании мыслей проворных, и ты выступала на волнах... май 1964 --------

x x x

Твой локон не свивается в кольцо, и пальца для него не подобрать в стремлении очерчивать лицо, как ранее очерчивала прядь, в надежде, что нарвался на растяп, чьим помыслам стараясь угодить, хрусталик на уменьшенный масштаб вниманья не успеет обратить. Со всей неумолимостью тоски, с действительностью грустной на ножах, подобье подбородка и виски большим и указательным зажав, я быстро погружаюсь в глубину, особенно устами, как фрегат, идущий неожиданно ко дну в наперстке, чтоб не плавать наугад. По горло или все-таки по грудь, хрусталик погружается во тьму. Но дальше переносицы нырнуть еще не удавалось никому. Какой бы не почувствовал рывок надежды, но (подальше от беды) всегда серо-зеленый поплавок выскакивает к небу из воды. Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал, рад муку, чем придется, утолить и первый подвернувшийся овал любимыми чертами заселить. И то уже удваивает пыл, что в локонах покинутых слились то место, где их Бог остановил, с тем краешком, где ножницы прошлись. Ирония на почве естества, надежда в ироническом ключе, колеблема разлукой, как листва, как бабочка (не так ли?) на плече: живое или мертвое, оно, хоть собственными пальцами творим, -- связующее легкое звено меж образом и призраком твоим. май 1964 --------

В распутицу

Дорогу развезло как реку. Я погрузил весло в телегу, спасательный овал намаслив на всякий случай. Стал запаслив. Дорога как река, зараза. Мережей рыбака -- тень вяза. Коню не до ухи под носом. Тем более, хи-хи, колесам. Не то, чтобы весна, но вроде. Разброд и кривизна. В разброде деревни -- все подряд хромая. Лишь полный скуки взгляд -- прямая. Кустарники скребут по борту. Спасательный хомут -- на морду. Над яблоней моей, над серой, восьмерка журавлей -- на Север. Воззри сюда, о друг -- потомок: во всеоружьи дуг, постромок, и двадцати пяти от роду, пою на полпути в природу. весна 1964 --------

x x x

К семейному альбому прикоснись движением, похищенным (беда!) у ласточки, нырнувшей за карниз, похитившей твой локон для гнезда. А здесь еще, смотри, заметены метелью придорожные холмы. Дом тучами придавлен до земли, березы без ума от бахромы. Ни ласточек, ни галок, ни сорок. И тут кому-то явно не до них. Мальчишка, атакующий сугроб, беснуется -- в отсутствие родных. 16 июня 1964 --------

С грустью и с нежностью

А. Горбунову На ужин вновь была лапша, и ты, Мицкевич, отодвинув миску, сказал, что обойдешься без еды. Поэтому и я, без риску медбрату показаться бунтарем, последовал чуть позже за тобою в уборную, где пробыл до отбоя. "Февраль всегда идет за январем, а дальше -- март". -- Обрывки разговора, сверканье кафеля, фарфора; вода звенела хрусталем. Мицкевич лег, в оранжевый волчок уставив свой невидящий зрачок. А может, там судьба ему видна... Бабанов в коридор медбрата вызвал. Я замер возле темного окна, и за спиною грохал телевизор. "Смотри-ка, Горбунов, какой там хвост!" "А глаз какой!" -- "А видишь тот нарост над плавником?" -- "Похоже на нарыв". Так в феврале мы, рты раскрыв, таращились в окно на звездных Рыб, сдвигая лысоватые затылки, в том месте, где мокрота на полу. Где рыбу подают порой к столу, но к рыбе не дают ножа и вилки. 16 июня 1964 --------

x x x

Дни бегут надо мной, словно тучи над лесом, у него за спиной сбившись стадом белесым. И, застыв над ручьем, без мычанья и звона, налегают плечом на ограду загона. Горизонт на бугре не проронит о бегстве ни слова. И порой на заре -- ни клочка от былого. Предъявляя транзит, только вечер вчерашний торопливо скользит над скворешней, над пашней. июнь 1964 --------

x x x

Дом тучами придавлен до земли, охлестнут, как удавкою, дорогой, сливающейся с облаком вдали, пустой, без червоточины двуногой. И ветер, ухватившись за концы, бушует в наступлении весеннем, испуганному блеянью овцы внимая с нескрываемым весельем. И во'роны кричат, как упыри, сочувствуя и радуясь невзгоде двуногого, но все-таки внутри никто не говорит о непогоде. Уж в том у обитателя залог с упреком не обрушиться на Бога, что некому вступать тут в диалог и спятить не успел для монолога. Стихи его то глуше, то звончей, то с карканьем сливаются вороньим. Так рощу разрезающий ручей бормочет все сильней о постороннем. июнь 1964 --------

x x x

Не знает небесный снаряд, пронзающий сферы подряд (как пуля пронзает грудь), куда устремляет путь: спешит ли он в Эмпирей иль это бездна, скорей. К чему здесь расчет угла, поскольку земля кругла. Вот так же посмертный напев, в пространствах земных преуспев, меж туч гудит на лету, пронзая свою слепоту. июнь 1964 --------

Сонетик

Маленькая моя, я грущу (а ты в песке скок-поскок). Как звездочку тебя ищу: разлука как телескоп. Быть может, с того конца заглянешь (как Левенгук), не разглядишь лица, но услышишь: стук-стук. Это в медвежьем углу по воздуху (по стеклу) царапаются кусты, и постукивает во тьму сердце, где проживаешь ты, помимо жизни в Крыму. июнь 1964 --------

x x x

М. Б. Как тюремный засов разрешается звоном от бремени, от калмыцких усов над улыбкой прошедшего времени, так в ночной темноте, обнажая надежды беззубие, по версте, по версте отступает любовь от безумия. И разинутый рот до ушей раздвигая беспамятством, как садок для щедрот временным и пространственным пьяницам, что в горящем дому ухитряясь дрожать под заплатами и уставясь во тьму, заедают версту циферблатами, -- боль разлуки с тобой вытесняет действительность равную не печальной судьбой, а простой Архимедовой правдою. Через гордый язык, хоронясь от законности с тщанием, от сердечных музык пробираются память с молчанием в мой последний пенат -- то ль слезинка, то ль веточка вербная, -- и тебе не понять, да и мне не расслышать, наверное, то ли вправду звенит тишина, как на Стиксе уключина. То ли песня навзрыд сложена и посмертно заучена. июнь -- июль 1964 --------

x x x

Отскакивает мгла от окон школы, звонят из-за угла колокола Николы. И дом мой маскарадный (двуличья признак!) под козырек парадной берет мой призрак. июнь -- август 1964 --------

x x x

Осенью из гнезда уводит на юг звезда певчих птиц поезда. С позабытым яйцом висит гнездо над крыльцом с искаженным лицом. И как мстительный дух, в котором весь гнев потух, на заборе петух кричит, пока не охрип. И дом, издавая скрип, стоит, как поганый гриб. июнь -- август 1964 --------

x x x

Колесник умер, бондарь уехал в Архангельск к жене. И, как бык, бушует январь им вослед на гумне. А спаситель бадей стоит меж чужих людей и слышит вокруг только шуршанье брюк. Тут от взглядов косых горяча, как укол, сбивается русский язык, бормоча в протокол. А безвестный Гефест глядит, как прошил окрест снежную гладь канвой вологодский конвой. По выходе из тюрьмы, он в деревне лесной в арьергарде зимы чинит бочки весной и в овале бадьи видит лицо судьи Савельевой и тайком в лоб стучит молотком. июль 1964 --------

Настеньке Томашевской в Крым

Пусть август -- месяц ласточек и крыш, подверженный привычке стародавней, разбрасывает в Пулкове камыш и грохает распахнутою ставней. Придет пора, и все мои следы исчезнут, как развалины Атланты. И сколько ни взрослей и ни гляди на толпы, на холмы, на фолианты, но чувства наши прячутся не там (как будто мы работали в перчатках), и сыщикам, бегущим по пятам, они не оставляют отпечатков, Поэтому для сердца твоего, собравшего разрозненные звенья, по-моему, на свете ничего не будет извинительней забвенья. Но раз в году ты вспомнишь обо мне, березой, а не вереском согрета, на Севере родном, когда в окне бушует ветер на исходе лета. август 1964 --------

x x x

Смотритель лесов, болот, новый инспектор туч (без права смотреть вперед) инспектирует луч солнца в вечерний час, не закрывая глаз. Тает последний сноп выше крыш набекрень. Стрелочник сонных троп, бакенщик деревень стоит на пыльной реке с коромыслом в руке. август 1964 --------

Псковский реестр




Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ

Окраска волос в два цвета светлый верх темный низ